И он любил любовью молчаливой;Упреки скучные и даже злость поройВ ее любви глубоко терпеливойПогасли все, как искры под водой.День ото дня сердца полней сживались;Разладам мелким не было причин;Они ничем, ничем не обязались,Исчезли в них раба и господин.В нем для нее, бесспорно, воплотилсяЦарек из сказки, тот, что иногдаЕй окруженный пестрой дворней снился,Богатый — и не любящий труда!В ней для него как будто воскресала,Как бы в чаду заговоренных трав,И, возвращаясь, ярко проступалаБылая сладость безграничных прав…И возвращалась с тою красотою,Так просто, ясно, в очерке таком, —Что обвевала детством и весною:Он оживал в воскреснувшем былом.Кружок друзей был мал. Но суть не в этом:Он состоял из родственных людей,Он состоял из оглашенных светомВо имя тех или других идей.С чужими трудно было обращенье,Не то что страх, но и не то, что стыд, —А робость всякого большого уклоненья,Пока оно не смеет стать на вид!Таких
кружков живет теперь немало:Их жизни проще, выгодней, складней…Они растут в болезни идеалаЗаконных браков наших скучных дней…
3
И счастье их пределов бы не знало,Свершалось в скромной, радостной тиши,Когда бы память в ней не оскорблялаПерерожденной заново души!Чем больше в нем являлось обожанья,Усталый дух был счастлив забытьем,Тем резче в ней, на глубине сознанья,Боролись мысли с прошлым бытием!Она сильней задумываться стала,Но целовала резче, горячей,И что ни день, то краска щек спадала,Но разгорался нервный блеск очей…А он! Ничуть того не замечая,Что перемена в ней произошла,Был рад душой, узнав, что дорогая,Она, она — ребенка зачала!И он считал одну причину только,Что кашель есть, сильнее худоба,И, не тревожась за нее нисколько,Мечтал о том, чтоб дочь дала судьба!И вот, пока ему жилось прекрасно.В ней, как-то вдруг, неумолимо зла,Чахотка горла развилась опасноИ в ранний гроб стремительно влекла!Чем ближе смерть к болевшей надвигаласьИ чем страданья делались сильней,Тем чаще совесть в бедной проявляласьИ выдвигала грех прошедших дней.Лицо ее менялось! ПроявлялисьЧерты лица той девочки живой,С которой в детстве часто так смеялисьИ он, и братья резвою толпой!
* * *
Пять докторов в дому перебывало,Пять докторов, и все они в очках;И говорят ему: «В ней жизни очень мало,Ей жить недолго и умрет в родах!»Удар был страшен тем, что неожидан.Бедняга вдруг мучительно прозрел!Тоске глубокой головою выдан, —Всем бытием своим осиротел.Зовет она его к своей кроватиИ говорит: «Мой милый, дорогой!Теперь была бы свадьба очень кстати,Теперь должна я стать твоей женой…Затем, что если бы тебя спросилоМое дитя о матери своей,Ты скажешь, как тебя жена любилаОт самых ранних, первых в жизни дней.Что до того, как стала я женою,Ты обо мне ни слова не слыхал…»Пришел священник, и его с больною,Как должно быть, законно повенчал.
* * *
Родилась девочка. Слаба, бескровна!Остатка сил в родах лишилась мать…Она встречала смерть свою любовно,Она устала думать и страдать.То было утром, так часа в четыре…Он, сидя в кресле у кровати, спал…И видел он, что на веселом пиреЕго незримый кто-то обнимал…Сначала тяжесть грудь ему давила…Палило щеки жаром, а потомЖивая свежесть этот жар сменила,Дала покой и усладила сном…Открыл глаза… Жена, как то бывало,Его рукой вкруг шеи обняла…Она, скончавшись, тихо остывала,И разомкнуть объятья не могла…
* * *
В одном из наших, издавна заштатных,Почти пустых степных монастырейЛежит последний отпрыск прежде знатныхИ бунтовавших при Петре князей…Последний отпрыск-девушка больная,Отец и мать лежат по сторонам;Гранит, гробницы всех их покрывая,Замшился весь и треснул по углам.Два медальона… В стеклах пестрый глянецИ перламутр от времени блестят!Портреты эти делал итальянец;То — мать и дочь! Один и тот же взгляд!И тот же след раздумья над очами,И неземная в лицах красота…И проступают, мнится, образамиПод осененьем черного креста…
Тоже нравственность
Ф.В. Вишневскому
Вот в Англии, в стране благоприличии,Где по преданиям зевают и едят,Где так и кажется, что свист и говор птичий,И речи спикеров, и пискотня щенятИдут по правилам. Где без больших различийЖелудки самые по хартии бурлят, —Вот что случилось раз с прелестнейшей миледи,С известной в оны дни дюшессой Монгомеди!Совсем красавица, счастливая дюшессаВо цвете юности осталась вдруг вдовой!Ей с окончанием старинного процесса,Полвека длившегося с мужниной родней,Как своевременно о том кричала пресса,Достался капитал чудовищно большой:В центральной Индии права большого сбора,Леса в Австралии и копи Лабрадора!Таких больших богатств и нет на континенте!Такой красавицы бог дважды не творил!С ней встретясь как-то раз случайно в Агригенте,Король Неаполя — тогда покойник жил, —Как был одет-в штанах, в плюмаже, в яркой ленте, —Узрев, разинул рот, бессмысленно застыл,И с самой той поры — об этом слух остался —Тот королевский рот совсем не закрывался!Дюшесса в Англии была высоко чтима.Аристократка вся, от головы до пят,Самой Викторией от детских лет любима,С другими знатными совсем незауряд,За ум свой и за такт, за блеск превозносима!Сиял спокойствием ее лазурный взгляд,И, как о рыцарше без страха и упрека,Шла слава о вдове широко и далеко!И возгордилися все предки Монгомеди,В гробницах каменных покоясь под землей,Такой прелестнейшей и нравственной миледи,Явившейся на свет от крови им родной!Французский двор тех дней, ближайшие соседи,Мог позавидовать красавице такой —Созданью грации, преданий, этикетаИ ренты трех частей платившего ей света!Дюшесса это всё, конечно, понимала,И, как поведает об этом наш рассказ,Себе не только то порою позволяла,Что
не шокировало самых строгих глаз, —Но также многое, что в службе идеалаВ британском обществе, почти как и у нас,Не допускается, считаясь неприличным,Пригодным челяди, лакеям и фабричным.И стали говорить тихонько и секретно,Кой где, украдкою и в откровенный час,Что герцогине той понравился заметноКрасавец писаный, певец, известный бас,Что чувство это в ней совсем не безответно,Но ловко спрятано от посторонних глаз;Что года два назад в Помпее повстречались,И что от той поры совсем не расставались.Тот бас — красавцем был, и рослый, и могучий,И в полном цвете лет, и в силе мастерства!А голос бархатный, как бы песок зыбучий,Был мягок и глубок! Когда он пел — словаОсиливать могли оркестр и хор трескучий;И чудно на плечах торчала голова,Когда красивый рот пускал свою октаву!И вправду он умел пускать ее на славу.Бас в оперу попал, как говорят, от плуга!Но был он не глупцом, со сметливым умом,Он скоро в обществе отборнейшего кругаСумел не погрешать решительно ни в чем!Совсем без ухарства, но также без испугаЯвлялся он в любой, хоть в королевский, дом,И скоро он прослыл по всем своим манерамВполне законченным, отменным кавалером.С такими деньгами, какие части света,По дням, по месяцам, а чаще по третям,К миледи птичками слетались, — слабость этаЕе к басистому кумиру многих дамБыла, как песенка удачная, запета,Неслась, как лодочка по шелковым волнам,И обеспеченно, и вовсе неопасно,От всех припрятана, но очень, очень ясно…Она устроилась удачно и толково:Имела в Лондоне различных пять квартир.Все в полной роскоши отделаны ab ovo [6] ,Одна красивей всех: до мелочей — Empire [7] !Всё было в них всегда принять ее готово,Царили в них во всех спокойствие и мир!И там она себя служенью посвящалаСовсем обычного, другого идеала…Хитрее всех других была одна квартира:В нее вел узкий ход из церкви, и туда,Из области молитв, смирения и мира,Легко было пройти, укрыться без следа!Пастор был умницей, не признавал кумира,Но был со слабостью к мирянам иногда!Он был с дюшессою вполне, вполне любезенИ милостив к греху, да и семье полезен!И с той же целию высокой герцогиняОблюбовала вдов и нищенских детей!Благотворительность, как некая святыня, —Так утверждали все — была по сердцу ей!Своих обязанностей верная рабыня,И в тусклом свете дня, и в темноте ночей,Она по сиротам и вдовам разъезжалаИ в эти именно объезды исчезала…И шло прекрасно всё! Миледи оставаласьНепогрешимою, везде во всем вольна!Она всегда, везде, повсюду принималасьИ — уважением людей окружена —Всегда величественно, кротко улыбалась,Всегда бестрепетна, сознательно пышна,И — как бы раут ни был горд, богат и знатен —Без Монгомеди был он пуст и непонятен.Ей много делалось повсюду снисхожденья,От всех и вся, с различнейших сторон!Так, если только ей пошлется приглашеньеНа бал — тогда и бас туда же приглашен!Конечно, как артист, не более, для пенья,За что умел взимать большие куши он…Держа себя всегда с совсем отменным тактом,Он с ней не говорил ни слова по антрактам!И всё бы это так, конечно, долго длилось,Когда б не странный вдруг у женщины каприз!К поступку дикому миледи устремилась!Она поставила вдруг головою вниз Все, все приличия…Ужасное случилось! Она потребовала от него женись!Конечно, мощный бас за это ухватилсяИ где-то в Швабии, действительно, женился…Увы, преступницей явилась Монгомеди!Вернулась в Лондон с мужем; стали жить… Куда!Не принимают больше славную миледиНи двор, ни прочие большие господа…Добро: нашлись у них хорошие соседи —Париж! Поехали, чтоб там вкушать плодаОт утвердившихся законно отношений…О факте можно быть весьма различных мнений!
6
От начала до конца ( лат.)
7
Ампир
Проза
Черная буря
Мурманское становище, из которого туманным утром должна была выйти в море поморская шняка [8] , притаилось в одной из небольших бухточек побережья, недалеко от Семи Островов. Это одно из очень мелких, неудобных становищ, потому что бухточка открыта всем решительно северным ветрам; но становище насижено исстари, чуть не со времен новгородцев, и оживляется, с приходом поморов, каждым летом. Единственная защита бухточки состоит в том, что по самой средине входа, со стороны океана, входа, имеющего ширины не более ста сажен, поднимается со дна морского конусообразная, довольно хаотическая, груда черных скал. Острие этого конуса состоит из громадных глыб, налегающих одна на другую, по-видимому, очень неплотно и оставляющих даже большие дыры, просветы; но глыбы держатся, слиты воедино, прочнее всякого цемента, собственною тяжестью; этот незримый цемент держит их неколебимо. В просветы сквозит иногда солнце, смотрит месяц, а набегающая океанская волна дает тут целые сонмы водопадиков и пускает фонтанчики.
8
Шнека (шняка) — рыболовецкое судно.
И черны эти глыбы гранита, черны невероятно. Эта чернота мурманских скал, которые только изредка обнажаются от океанской воды, удивительна. Открытые ветрам, не покрываемые водою, скалы мурманского побережья в общем розоваты, тогда как их собратья, предоставленные вечным, неистовым бурунам волны, словно обуглились. Они, будто цыганки, обожжены страстью горячего, степного солнца и, как цыганки, почти обнажены. А ведь это на глубоком севере.
Выгода бухточки, в которой стояла шняка, состоит именно в этой гряде скал, разбивающей всякую волну, идущую из океана; скалы пропускают ее мимо себя, сквозь себя, ослабленною, разорванною, подрезанною, и, в то время как другие, соседние волны, движимые могучим дыханием, лезут высоко, высоко на отвесные берега побережья, волны, зашедшие в глубь бухточки, сравнительно спокойно ложатся на береговые пески.
В бухточке могут разместиться три, четыре шняки, не больше. Хотя о полном спокойствии стоянки тут, при северных ветрах, не может быть и речи, но волны бухточки, качающие шняки на дрянных якорьках, все-таки ничто в сравнении с ветром, обдувающим их снасти, потому что каменная гряда у входа в бухту ветра не ослабляет, не подрезывает, и он врывается сюда с полною силою, дует всей грудью. Становище, то есть деревянные домишки и сарайчики его, пронизывается насквозь.
Но помор заботится больше о своих шняках, чем о себе: если их не разобьет, то ему до своей личности дела нет. Пусть продувает ветер, обжигая лицо и окостеняя руки, пусть негде помору обогреться, пусть гудит заунывный посвист и проникает к нему даже в видения сна, лишь бы цела бы его шняка.
Бесконечно долгое утро не отгоняло тумана и тянулось холодное, мглистое. Июнь задался на этот раз далеко не теплый. Солнца не видно было за многими слоями серых, свинцовых туч, густо и низко налегавших на серый, свинцовый, как они, океан. Кто кого окрашивал в серый цвет: океан тучи или наоборот? Белыми точками виднелись по этому томительному однообразию серого цвета быстро реявшие чайки; крик их был так же резок, как и изломы полета: в крике, как и в полете, было что-то томительно беспокойное, заунывное.