Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля
Шрифт:
Изо дня в день он читал протоколы и только временами вскакивал и рывком открывал балконную дверь, словно ему хотелось громко крикнуть: «Это же все бессмыслица!» Потом снова садился за стол и принимался за протоколы, только бы не сойти сума… Он и мать вовлек в свое жизненное крушение, хотя, конечно, в разговорах с ней никогда не признавался, что жизнь его не удалась. Вместо незаурядного и выдающегося, о чем он мечтал, ради чего в свое время голодал и без устали трудился, получилось нечто весьма заурядное, посредственное, будничное: размеренное существование с определенным количеством служебных часов ежедневно и с двух- трехчасовым судебным заседанием раз в неделю. На эту щемящую монотонность он обрек и мать, заставив ее, с юности мечтавшую под влиянием бабушки о самостоятельной трудовой деятельности, всю жизнь отдать заботам о доме. Мать была «против», лишь поскольку
Сплошь и рядом я служил козлом отпущения, на мне оба вымещали свое недовольство. Когда мать набрасывалась на меня: «Как ты ведешь себя сегодня! Что на тебя нашло? Несносный мальчишка! В конце концов я с тобой и разговаривать перестану!» — или когда отец метал громы и молнии по поводу ошибок в моих домашних работах, я сразу видел: «Дело тут не во мне». Я чувствовал, что здесь кроется нечто иное. Нечто совсем иное, гораздо более важное прорывалось тут наружу. Время от времени, с годами все реже, между отцом и матерью происходили ссоры. Они возникали неожиданно, внезапные, как гром среди ясного неба. Ссору мог вызвать ничтожнейший повод. Начиналось с взаимных укоров в равнодушии или недостатке внимания. Затем с обеих сторон следовало перечисление всех тех случаев в прошлом, когда тот или другой был неправ; на этом этапе еще привлекались какие-то доказательства, словно оба надеялись в чем-то убедить друг друга. Чем спокойнее протекала эта половина семейной сцены, тем необузданней бывал последующий взрыв. Вторая половина уже не имела ни малейшего отношения ни к вызвавшему ее поводу, ни к тем или иным грехам прошлого: отец и мать винили друг друга в загубленной жизни. Ни один из них уже не пытался что-либо доказать или в чем-либо убедить; родители мои словами били, душили и убивали друг друга. Эти акты убийства сопровождались соответствующей мимикой и жестикуляцией. Гром попреков не прекращался:
— В угоду тебе я отказалась от личной жизни!
— Ты искалечила мою жизнь!
— О, зачем только я тебя слушала!.. — И так до тех пор, пока они судорожно не зажимали друг другу рот: «Молчи! Молчи!» В заключение оба, обессиленные, отступали и безмолвно протягивали друг другу руки, как бы говоря: «Ни один из нас не виноват. Оба мы тут ни при чем».
То, чего я опасался, когда отец пригласил нас в гостиную, действительно случилось. Он поправил галстук и начал речь:
— Нам навязывают даже египетские, ассирийские, вавилонские влияния. Разве не издевательство, что в Лейпциге основан союз буддистских миссионеров?… Это все равно что заставить приговоренного к повешению собственноручно построить себе виселицу. Какое растление немецкой души! Загляните только в витрины книжных магазинов… А тот факт, что два с половиной миллиона стоила одна только внутренняя отделка берлинского ресторана «Рейнгольд»!.. Выходит, что положение обязывает каждого из нас жить сверх средств… Кафешантаны, падение рождаемости… Несчастная Германия!.. А процесс Мольтке-Гардена? Разве это не лакомый кусок для черни?! А что себе позволяет этот бесстыжий еженедельник «Симплицис-симус»!.. «Стремление к миру — яд для немецкого народа, — как утверждает в своей прекрасной книге генерал фон Бернгарди. — Зато война сотворит чудеса!» Повсюду берет верх новое поколение беспардонных пролаз, они пробираются на первые места через головы ветеранов… Я уповаю на немецкую молодежь, она призвана создать новую Германию. Неужели нашему поколению так и суждено кончить свой век в жалком прозябании?… Тирпиц, Гезелер — вот люди, имена которых должны стать нашим знаменем! Я это всегда утверждал…
Фек и Фрейшлаг были, по-видимому, польщены этим потоком красноречия. Они слушали отца, стоя навытяжку, и, когда он кончил, сдержанно поклонились. Настроение у меня испортилось. Я не сумел воспользоваться шутовской свободой, которую разрешала мне моя маска. Глашатай правды
Уже в передней Христина догнала нас.
— Может быть, молодые господа все-таки соизволят покушать? — спросила она.
Я набросился на нее:
— Ты с ума сошла, что ли, я тебя не понимаю! — Но она быстро-быстро засеменила вперед, чтобы молодым господам не пришлось самим отворять двери, и, застыв у порога, подобострастно подхватила усмешку Фека.
Отец и мама проводили нас до самой лестницы. Фек пощекотал маму павлиньим пером, а она, покраснев, хихикнула. Отец, осчастливленный этой карнавальной шуткой, посмеялся, поправил галстук и, сунув мне в руку крупную монету, напутствовал нас:
— Веселитесь, молодые люди, но только в меру! — И прибавил: — Очень рад был повидать вас.
— Твои старики, оказывается, вполне терпимы! Ты можешь из них веревки вить. А как твой папаша клюнул на «господина председателя»! Эту пару ничего не стоит обвести вокруг пальца. А кто та дама, что на портрете в гостиной, — твоя мать? Ах, вот как, выходит, она знавала лучшие времена, на портрете она прямо-таки царица бала… Кстати, старик твой часто произносит такие речи?
Опять Глашатай правды промолчал.
— Идем уж, идем! — ответил я, уклоняясь от ответа.
— И мой старик не лучше, — сказал Фрейшлаг, шумно сбегая вслед за нами с лестницы. — С тех пор как кайзер столько разговаривает, отец чуть ли не каждый день произносит речь и только что не начинает с обращения «К моим доблестным войскам».
— Я бы на вашем месте запретил им эту болтовню, — бахвалился Фек. — Ну, а я-то… — И Фек выразительно толкнул меня в бок. — Плохой я товарищ, скажи? Не встал я за тебя горой перед твоим стариком? Ну, вот видишь! Товарищеский долг для меня — это все. Оставить друга в беде или предать его — последнее дело.
Фек и Фрейшлаг повисли на мне с двух сторон. Мне никак не удавалось от них вырваться, они вели меня, словно пленника. Я искал случая улизнуть. «Мне нужно в уборную», — выдумывал я, но оба приятеля терпеливо дожидались меня у двери и, как только я выходил, снова подхватывали под руки. Наконец, потеряв надежду отделаться от них, я прикинулся развязным и веселым. Думая о тайне, в которую посвятил меня Левенштейн, я усмехался про себя. «Если бы вы только знали, кто рядом с вами!» Я искоса бросал на них презрительные взгляды: «Эх вы, буржуи!»
Мы слонялись по Максимилианштрассе. В воздухе густо носились конфетти. В кафе «Максимилиан» уже не пускали, до того оно было переполнено. Публика, ожидавшая появления большого карнавального шествия, облепила все окна и балконы. Всюду слышался смех, в воздухе стоял визг и писк, тарахтели трещотки. Ленты серпантина пестрой сетью покрывали улицы.
Фек предложил:
— Давайте-ка сегодня раскошелимся на шикарную бабу! — Он вытащил визитную карточку с адресом: «Лина Фельднер, Майштрассе, 21/3». — Породистая бабенка! — Он прищелкнул языком.
— Отстань ты от меня с твоими шлюхами, — сказал я тоном надменной пресыщенности, — мне сегодня неохота. Ступай один.
— Терпеть не могу нытиков! — трескучим офицерским голосом выкрикнул Фек.
— Не сходить ли нам в кино посмотреть Асту Нильсен? — простодушно предложил я.
Фека так и передернуло:
— Оставь меня в покое с Дузель, она на том свете, и с нее взятки гладки. Жаль вот, что эта стерва из табачной лавочки у Костских ворот приказала долго жить!..
«Погоди ты у меня, Остроумный малый! Дай срок, я с тобой расквитаюсь!» — клокотало во мне, но Глашатай правды спросил: «К чему ты затеял переодевание? Ты, видно, не знаешь, что и делать со своей хваленой шутовской свободой. Проглатываешь все и молчишь». И тут пошли у меня споры с самим собой насчет Фека. Он и в самом деле неплохой товарищ, ничего не скажешь. Только напускает на себя этот отвратительный тон, а все оттого, что на душе у него кошки скребут… Надо быть к нему повнимательней… Каждого человека надо жалеть.
Мы шли по мостовой. Спутники мои забавлялись тем, что, шатаясь, точно пьяные, толкали и задевали встречных. Гуляющие шли шеренгами, взявшись за руки и занимая улицу во всю ширину. Фек и Фрейшлаг швыряли меня, как мяч, то туда, то сюда.
Увидев группу гренадеров фридриховских времен, Фек воскликнул:
— Скорей бы нам хорошую войну, очень уж все протухло!
Я вспомнил, что однажды теми же словами сказал это Гартингеру, а теперь сам ответил, как Гартингер:
— Если вы будете продолжать в том же духе, дождетесь еще худших времен. Эх вы, гунны!