Стоход
Шрифт:
— Почему кукла?
Юноша левой рукой вытащил правую из кармана пиджака и помахал ее кистью, как плетью. Аня, сразу забыв, что имеет дело с совершенно незнакомым человеком, прыгнула прямо через родник. Засучила рукав кожанки партизана по локоть. Рука от кисти до самого локтя была иссечена мелкими осколками, и вокруг них образовались свищи.
— Ты с ума сошел! Ты же весь сгниешь от этой руки! Надо в больницу на операцию! — набросилась она па раненого.
Тот иронически присвистнул:
— Кто ж возьмет в больницу красного! В тюрьму еще так-сяк. А в больницу…
Девушка растерялась.
— Я сама тебя вылечу! Сама!
— Ну-у…
— Вот тебе и ну! Я учусь на фельдшера. Уже на третьем курсе. Должна же я что-то уметь! Ну, договорились? Тогда сиди здесь, а вечером я поведу тебя домой и спрячу на чердаке, а потом что-нибудь придумаем.
Отец Ани был учителем, а мать умерла, когда девочке миновал седьмой год. Мачеха сразу же превратила падчерицу в батрачку. И даже теперь, когда Аня приезжала домой только на летние каникулы, у нее не было ни одного свободного дня, кроме воскресенья. Аня работала на огороде, убирала дом, шила и даже сено косила. Отец помогал ей редко, ему некогда было заниматься хозяйством. Вот это право хозяйки и помогло Ане спрятать раненого. Она сделала за сараем шалаш и сложила на нем стожок сена. В этом стожке и жил Александр Моцак, пока будущая фельдшерица вытаскивала осколки. Рука перестала гнить, но так и осталась висеть плетью.
…А когда прощались, Аня не сумела скрыть свое чувство, которое появилось у нее еще в первую встречу. Но повстанец стеснялся признаться, что и сам полюбил ее, считал, что не достоин такой образованной и красивой девушки, и отмолчался.
— Куда ж ты пойдешь теперь?
— Попробую пробраться в Советскую Россию.
— Трудно тебе с такой рукой…
— Не беда! — храбрился юноша.
— Если б пальцы хоть чуть-чуть сгибались, то, может, еще и сумел бы развить свою руку. Вот тебе мяч. Попробуй сжимать его пальцами. Если хватит терпения делать это регулярно, каждый день, рука оживет.
Глухими звериными тропами, по лесам и болотам пробирался Александр Моцак к советской границе. Левой рукой он поддерживал ремень винтовки, а в правом кармане то и дело пробовал сжимать небольшой мяч. И пока дошел до границы, пальцы больной руки начали полностью обхватывать мяч, хотя карандаш еще не держали. Рука стала легче сгибаться в локте. И теперь сама пряталась в карман, без помощи левой. Но границу перейти не удалось. А тут выпал снег, и пришлось возвратиться назад…
Кроме гончарного дела молодой Моцак унаследовал от отца профессию печника. Этим и пришлось заняться: в то время только начинали отстраиваться сожженные за войну села и печники были нарасхват.
Следующим летом Александр появился в селе Цумань, где только что поселилась новая фельдшерица Анна Вацлавовна Куценко. На этот раз он уже не ушел из ее дома: остался хозяйничать и учиться.
Теперь Александр Моцак правой рукой работал почти так же свободно, как и левой. Все лето он ходил по селам и делал печи. А зимой учился под наблюдением жены. Потом тесть помог ему устроиться на учительские курсы.
Может, в Цумани и жили бы до сих пор, да приехал новый начальник полиции, бывший петлюровец, который знал когда-то Александра Моцака. Так и пришлось бежать в болотную
В Цумани Александр Федорович доставал кое-какую подпольную литературу о жизни в Советской России. А в Морочне единственным оконцем, через которое можно было смотреть в другой мир, был этот маленький самодельный радиоприемник…
Вечерело. Дед сидел на своем треногом стульчике, чинил корзинку. Мать варила бульбу на шестке. А Гриша плел постолы. В понедельник опять пасти коров, опять батрачить.
— Утром я видел учителя. Он просил, чтоб ты завтра пришел, — сказал дед Грише.
— А можно, я сейчас?
— Нет. Завтра к нему зайдут учителя из других сел. Он хочет, чтоб ты им поиграл на дудочке.
— Какой толк от той музыки? — вздохнула Оляна, садясь за кудель.
— Ты в музыке понимаешь столько, сколько я в поповской службе, — оборвал ее дед. — Вон твоя музыка, — кивнул он на кудель. — А я знаю, чего стоит добрая песня да еще в чужом краю.
И, повернувшись к Грише, дед тихо, только ему одному начал рассказывать:
— Шел я из Порт-Артура домой. И зазимовал у одного охотника… Охотником этот волчище только назывался. А сам пороху и не нюхал: на охоту ходили у него батраки, ну и меня засосал. Пристал и пристал: «Чего пойдешь на зиму глядя? Куда пойдешь?»
Я подумал, подумал и остался.
Повез как-то, уже совсем весной, в город Иркутский сдавать пушнину. Сдал. Все честь-честью. Деньги в платок, за пазуху и — айда, пока светло. Деньги ж хозяйские, кабы чего не случилось. Забежал на базар купить кусок хлеба: на ходу подкрепиться. Смотрю, народ собрался. Подхожу — слепой на бандуре играет и поет! Как он забрел с бандурой в этот край, не знаю. А только поет тихо и сумно, совсем как наши бандуристы на Украине. И слова мне знакомые с детства:
Плывэ човэн, воды повэн, Та всэ хлюп, хлюп, хлюп. Идэ козак до дивчины, Та всэ тюп, тюп, тюп.Заслушался я и забыл про все на свете. В очах туман. Сизый туман, что в марте над Припятью. И на старом човне сидит Лукия, твоя бабушка. Плывем мы с нею в церковь под венец…
А когда осмотрелся я кругом себя — никакой Припяти. За городом стоят горы, покрытые черным чужим лесом. Принес я хозяину деньги и тут же ушел… А пока шел, всю дорогу в ушах отзывалось:
Идэ козак до дивчины, Та всэ тюп, тюп, тюп…Гриша застыл с недоплетенным постолом в руках и слушал не шелохнувшись.
— Так я и притюпал в Морочну… А не будь той музыки, может, и загинул бы на чужине.
Серое небо хмурится, тучи набухают и опускаются все ниже и ниже. В лесу тихо, тоскливо. Деревья к чему-то прислушиваются, чего-то покорно ждут. Только изредка пролопочет чуткая осина да тряхнет своими космами старая береза. А ни птичьего щебета в ветвях, ни звериного шороха в чащобе, ни всплеска рыбы в реке. Все притаилось, все ждет дождя.