Стоход
Шрифт:
— Выходила б замуж.
— Ох, Антон, не до того мне теперь. Будто не видишь, как бедую…
— От и говорю, что все вижу. Все я вижу, Оляна. И не можу больше терпеть твоего бедованья…
— А вдвоем, думаешь, будет легче? У меня ж еще и хлопец.
— Хлопцу я буду за родного батька. Соглашайся, Оляна, а то убегу в Советы.
— Что ты, бог с тобою!
— Я давно убежал бы, да не можу без тебя. А откажешь, решусь.
— Нет, Антон. Не уходи, то хоть редко, да вижу тебя…
— Оляна! То правда? Не забыла?..
— Ничего не забыла, Антоша. Ничего. — И залилась слезами.
Антон начал ее успокаивать:
—
— Э-э, скорее Чертова дрягва высохнет, чем ясный пан простит нам долги!
Холодным осенним утром, как шипучая болотная гадюка, в Морочну вполз слух: учитель в Березе Картузской.
— Березняк… — вздыхая и огорченно покачивая головой, тихо говорили старики.
— Березняк… — набожно крестились бабы, словно вспоминали о покойнике.
— Березнячка… — будто о вдове, говорили о жене учителя, а на сына смотрели скорбно, как на сироту.
Страх этот был не случайным: мало кто возвращался из Березы Картузской. А те, кому удавалось пройти эту страшную школу пыток и насилия, выходили с чахоткой да увечьями и уже недолго были жильцами на этом свете. Только самые сильные духом вырывались из Березы еще более стойкими и непримиримыми.
Гриша услышал об этом, когда сваливал возле коровника сено, привезенное с подмерзшего болота. Но, зная, что учитель ни в чем не виноват, он не поверил. А вечером застал в своей хате Анну Вацлавовну. Ни матери, ни дедушки еще не было дома. И фельдшерица, видно, давно уже ждала их, сидя на лаве. Рядом с нею лежала гармошка учителя.
Гриша сразу же подумал, что Анна Вацлавовна попросит отнести гармонь в город и продать, потому что не на что жить. Но она сказала совсем другое:
— Я принесла гармонь. Александр Федорович велел подарить ее тебе… — Анна Вацлавовна, видно, хотела еще что-то добавить, но хлынули слезы, и, закутавшись черной шалью, она поспешно ушла.
Теперь, возвратившись с работы, Гриша сразу же забирался на печку, отогревался и учился играть на гармошке. Он сильно тосковал. Жаль было учителя, сидящего в Березе. Жаль было дедушку, который заметно сдавал под тяжестью батрацкой житухи. Жаль было мать, что нет ей светлого дня ни зимой, ни летом. До боли обидно, что Олеся послушала свою мать и перестала дружить с ним. Обо всем этом хотелось с кем-то поговорить, с кем-то поделиться. И Гриша стал поверять все свои беды гармошке. С нею делился всем, что наболело на душе. Он играл какие-то никогда и нигде не слышанные грустные мелодии. Глухие, тяжелые вздохи, сдержанные стоны и всхлипывания гармошки полнее всего передавали состояние его души, слишком рано испытавшей муки и горечь жизни.
Мать сначала не обращала внимания на пиликанье гармошки. А потом стала задумываться. И как-то вечером, лежа головой на вздыхающих мехах, Гриша заметил, что она плачет. Он перестал играть. Мать сразу же посмотрела на него.
— Ничего, сынок, играй. Играй. Только и твоего…
Тихий зимний вечер. Темно и пусто в большой неуютной хате шинкарки Ганночки Зозули. Хозяйка осматривает комнату и думает, что же сделать еще, чтобы сегодняшние вечорки прошли не хуже вчерашних. Да что ж? Кажись, все. Лучины хватит до самого утра. Пол девчата выскоблили добела. Скамеек
Ганночка… Скоро 60 лет, а все Ганночка. И ни мужа, ни детей, ни родни. И во всем виновата непутевая, разгульная молодость. Гулящей была когда-то Ганночка…
Выросла она в Морочне приблудной сиротой. Люди кое-как ее выкормили. А ни счастья, ни разума не дали. Были у Ганночки только черные брови, лукавые зазывающие глаза да беспечная улыбка во все лицо. В пятнадцать лет ее соблазнил какой-то варшавский гость ясного пана. Научил пить вино, красиво причесываться. А когда он уехал, Ганночку взяла к себе шинкарка — для приманки мужиков. Шинкарка богатела за счет красоты легкомысленной девушки. А у Ганночки росла зазорная слава «гулящей».
Не раз и не два бабы избивали ее до полусмерти за то, что соблазняла их мужиков. Но Ганночка была неугомонной: заживут раны, сойдут синяки — и опять веселая и всем доступная.
Наконец выгнали ее из села. Долго бродила Ганночка по белу свету. Была в публичных домах Пинска, Бреста и даже Варшавы. А на старость вернулась в Морочну.
Никто теперь не напоминал ей о прошлом. Но звали, как и прежде, Ганночкой. Купила она хату из двух комнат. В одной жила, а в другой открыла лавку. У нее охотно все покупали, потому что лавка старой шинкарки была далеко за селом, а эта стояла почти в самой середине Морочны. К Ганночке стали относиться с таким же уважением, как к писарю или старосте. А солтис даже шапку снимал при встрече. Но и он все-таки не величал ее Ганной или Анной Ефимовной. Ганночка сперва на это обижалась. А потом свыклась. И даже полюбила уменьшительное и немного пренебрежительное имя: оно напоминало ей детство, в котором всегда для человека находятся какие-то дорогие, незабываемые минуты…
Единственной радостью в жизни Ганночки стали вечорки. Она готовилась к ним с большой любовью и вкусом. И молодежь охотно просиживала у нее долгие зимние вечера.
За окном раздался веселый скрип снега. Ганночка зажгла лучину в коминке. Янтарные смолистые щепки из старого соснового пня вспыхнули ярко, с треском и шипеньем. Желтоватый мерцающий свет заполнил комнату. Сразу стало теплее, уютнее.
Ганночка живет не по старинке. Комин из мешка она выбросила сразу же, как купила хату, а вместо него сделала аккуратную печурку на шестке большой русской печи. Перед каждой вечеринкой она белит этот коминок, оно чище и светлее.
Распахнулась черная разбухшая дверь, и в клубах белого морозного пара в комнату вбежали девушки. Каждая с куделью или недовязанным чулком. Шумят, хохочут, целуются с хозяйкой, раздеваются, складывая одежду на сундук, и бегут к зеркалу, вмазанному в печку над шестком. Правда, в этом зеркале ничего не разглядишь, потому что оно в тени. Но то, что нужно, девчата ухитряются увидеть даже в темноте.
— Хлопцы идут! — подает хозяйка сигнал.
Точно козы, прихваченные возле стожка, девчата бросились врассыпную. Быстро расселись, кто где успел: на лаве, на скамейках, на треногих раскоряченных стульях. Веретена пущены в ход. Головы деловито и равнодушно склонены набок, как будто все здесь трудятся с самого утра.