Стоход
Шрифт:
Утром на приказе, висевшем на стене районной управы, поверх черного типографского шрифта появились красные буквы, написанные почерком малограмотного:
«А я за твою дурну голову ни копийкы ны дам!
Бумажку эту сорвал патруль и принес коменданту. И Сюсько начал повальные обыски и аресты, надеясь узнать о местонахождении Антона Миссюры.
Оляна возвращалась с огорода, где окучивала картошку, как вдруг хлопнула калитка. Оляна подняла глаза и оторопела: во двор вошел незнакомый полицай
— Куда? — обомлела Оляна, чувствуя, как во рту сразу пересохло.
— В комендатуру, — коротко ответил полицай и увел ее, не разрешив даже зайти в дом.
А через полчаса за Оляной захлопнулась окованная железом дубовая дверь камеры, в которой побывали когда-то и ее сын, и муж, и отец. Камера была еще пустой, и дверь захлопнулась так гулко, что под потолком долго стоял густой, тяжелый звон. В ушах Оляны этот звон стоял весь день. В голове была пустота, словно этот хлопок двери лишил ее способности думать. А когда наконец Оляна поняла всю безнадежность своего положения, она бросилась к окну, ухватилась за толстые решетки и зарыдала.
Сначала самым страшным было то, что расстреляют, а она так и не увидит своего Гришу. Потом стало жалко старого отца, которого ни за что ни про что могут тоже забрать. А потом вспомнился и Антон. И даже не он сам, а та крохотная болотная курочка, что так ловко обманула их когда-то. Как наяву, встало перед глазами все, что произошло тогда на речке.
…Курочка подпустила их совсем близко… А как только протянули к ней руку, упорхнула… Перед глазами Оляны закачалась белая, как снег, царственно пышная лилия, послужившая точкой опоры для спичечной ножки птички.
«Поймал?» — услышала Оляна свой вопрос, заданный тогда Антону. Что он ответил, уже забылось, но она сказала, как будто знала наперед: «Вот какое у нас с тобой счастье: было и нету! Даже следа не осталось…»
«Антон! Где ты? Не поймали тебя? Хотя бы ты остался живой! Антон! Будь осторожней!»
И вдруг вспомнилось, что Олеся знает дорогу к нему.
«Олеся! Она проговорится! Побьют, и все выболтает! А может, ее не тронут? Савка ее любит…»
Нового музыканта хозяин ресторана поселил в чуланчике, рядом с кладовкой. Выхлопотал ему документы. И Гриша стал жителем Бреста. В первое время хотел бежать из города. Но проходил день за днем, а побег все откладывался.
По вечерам он играл в ресторане, днем бродил по городу или спал в своем чуланчике. Гриша ждал, что к нему придет кто-нибудь из однополчан Зайцева, бежавших из лагеря. Ну а уж если уходить из города, то нужно так отомстить фашистам, чтобы было не стыдно показаться на глаза односельчанам и родным. Часто, ложась спать, он в ночной тишине вдруг, словно наяву, слышал последний, победный возглас умирающего комиссара: «Еще одного!»
Юноша метался по городу, присматривался к прохожим, чего-то искал, что-то высматривал… искал среди них тех, кто сумел бежать из концлагеря…
Каждый по-своему встретил приход оккупантов. Одни решили отсидеться,
Больше сорока лет назад, еще в публичном доме, начала она откладывать деньги на черный день, как это делали все проститутки. Потихоньку скопила приличную сумму. Обменяла на нетленное золото, и вот теперь оно оживет в ее руках.
Надев самое лучшее платье и захватив с собой только сумочку с золотом, Ганночка уехала в Брест, ни с кем не простившись: здесь теперь не оставалось никого и ничего, достойного ее внимания.
Оляна пробыла в одиночной камере целую неделю. Никто ее не допрашивал, никто никуда не вызывал. И если б не кормили, она считала бы, что о ней забыли.
Лишь когда все камеры полицейского участка были переполнены, к ней в камеру втолкнули арестованных. Это были незнакомые люди из других сел, и все же Оляна обрадовалась им, надеясь, что легче будет вместе ожидать своей участи. Но когда этих людей одного за другим стали уводить на допрос и одних расстреливали, а других приволакивали в камеру избитыми до бесчувствия, до потери человеческого облика, жизнь ее превратилась в кошмар. Она не могла уснуть ни днем ни ночью. И завидовала тем, кого увели в «Хвоинки». Так называлось быстро выросшее кладбище на холмике, поросшем хвойным молоднячком. Лесок этот был в километре от полицейского участка, и в оконце хорошо было видно, когда вели кого-нибудь на расстрел. Каждый заключенный обреченно посматривал на эти «Хвоинки»…
Наконец Сюсько вызвал ее и с веселой улыбкой сказал:
— Ну, Оляна Кононовна, пойдем посмотрим наше хозяйство. — Он кивнул Левке Гире, стоявшему у дверей камеры: — Открывай по порядку, без задержки, у нас мало времени.
И Савка повел Оляну по огромному, длинному коридору. Левка открыл дверь. Савка подтолкнул Оляну к порогу. И та, решив, что ее сюда переводят, молча, покорно вошла в камеру. На нарах сидели незнакомые мужики с окровавленными лицами, на которых не было видно глаз.
— Нравится? — все так же весело спросил Сюсько. — Идем дальше.
В следующей камере сидели люди, на лицах которых крови не было, зато синяки и черные кровоподтеки делали их неузнаваемыми. У всех были огромные раскровавленные губы и блестящие, как перезрелый синий баклажан, раздутые скулы. Глаз или совсем не было видно или они чуть поблескивали из щелочек, заплывших сплошным черным месивом.
— Дальше, швайнэ-ррайнэ! — воскликнул Сюсько.
В третьей камере Оляна увидела неподвижно распластанное на полу человеческое тело, искровавленное, исполосованное все теми же черно-синими кровоподтекам!