Страна Печалия
Шрифт:
Вскоре возле устья небольшой речушки Аввакум увидел несколько непонятных сооружений из жердей, укрытых сверху шкурами, берестой и еловым лапником. Из них к нему уходили клубы дыма, из чего можно было заключить, что внутри них, должно быть, находятся люди.
— И кто же здесь живет? — спросил он у Климентия.
— Да кто их знает, — охотно отозвался тот, радуясь в душе, что спутник его более не ведет бесед о спасении души, а переключился на житейские привычные ему темы, — может, татары, а то остяки или вогулы. Живут себе… Чего им сделается…
— А русские селения будут? — Аввакум
— Куда ж они денутся, будут. Насмотримся еще.
И действительно, к вечеру они въехали в небольшое село, в глубине которого виднелся посеревший от влаги и стужи деревянный крест на церковной маковке. Большие рубленные из крепкой с красноватым оттенком сосны дома образовывали широкую улочку, которая вела к церкви, а за ней, чуть в стороне располагался постоялый двор с громадными воротами, за которыми находились коновязь и дом для ночлега. Навстречу к ним вышел, видимо, хозяин в длинной до пят одежде из звериных шкур, заканчивающейся наверху чем-то вроде колпака, накинутого на его большую лобастую голову. Он гостеприимно распахнул ворота, и они тут же въехали во двор, а следом за ними и кибитка, управляемая равнодушным ко всему Семеном и припоздавшие чуть казаки.
— Видал, какие одежды тут носят? — спросил Аввакум пристава, указывая на хозяина, уже закрывающего ворота обратно.
— У здешнего народа переняли, говорят, в них любой мороз не страшен, — ответил тот, выбираясь из саней.
— Да уж, — кивнул Аввакум, — и вид-то у него тоже звериный, как и шуба его. Не разбойник, случаем?
— Не боись, батюшка, — неожиданно хохотнул Климентий, что с ним случалось довольно редко. Но, видимо, и он, натерпевшись страха, пока ехали через угрюмый и мрачный лес, теперь отошел душой и сердцем и стал обычным русским мужиком, который всегда рад посмеяться над недавними напрасными страхами.
Пока пристав договаривался о ночлеге и плате за него, Аввакум помог выйти жене, принял Корнилия и пошел с ним в дом. И тут он услышал, как младенец тяжело и судорожно дышит и время от времени глухо, словно маленький старичок, кашляет. Он повернулся к супруге и испуганно спросил:
— Что это с ним?! Неужто заболел? Вчера вроде здоров был, а тут вдруг… Что делать-то станем?
— И старшие тоже нездоровы, продуло в дороге, — ответила она, потупившись.
— Что же молчала раньше? Нужно было остановиться, подлечить их как-то. Сейчас скажу извергу этому, что дальше не поедем, пока детки не выздоровеют, — решительно повернул он обратно, передавая Марковне сверток с малышом.
— Не горячись, — остановила та его. — Подождем до утра, может, Корнеюшке лучше станет. У меня с собой малина сушеная из дома взята, напою отваром, укрою потеплее, подождем…
Аввакум хотел было ответить ей, что непременно сейчас пойдет и все выскажет Климентию, которого как слугу патриарха считал здесь главным своим врагом и усматривал во всех его действиях угрозу не только для себя, но и для жизней их детей, супруги, за которую он был готов биться с любым, не страшась ни угроз, ни самой тяжелой кары. Но, чуть подумав, решил, что Анастасия, как всегда, права, недаром умным человеком сказано: утро вечера мудренее, и, тяжело вздохнув, вошел в дом.
В тот вечер он долго не мог уснуть, слушая, как тяжело дышит, с частыми хрипами, младшенький сынок, покашливают старшие, и во всех этих бедах вновь и вновь обвинял исключительно патриарха Никона. А ведь не так давно они уважительно относились друг к другу и не раз вели долгие беседы, а вот пришел срок, и с недавних пор все поменялось. И патриарх, учинивший церковный передел, покалечивший судьбы тысяч людей, стал для него хуже папы римского, султана турецкого или иного врага веры Христовой. И не для одного Аввакума, а для всех тех, кто отшатнулся от нововведений церковных, перечеркнувших тем самым вековые православные традиции. Именно с него, с Никона, пошла в думах людских такая круговерть, не приведи господь кому испытать такое и стать участником раздоров церковных.
Едва проснувшись, он первым делом поинтересовался у жены, что уже давно встала и хлопотала, готовя согретую у печи детскую одежду, как чувствует себя младший. Та в ответ лишь отрицательно покачала головой, дав тем самым понять, что дела у него неважные. Дети и другие постояльцы еще спали, и она не желала будить их раньше времени. Да и сам Аввакум, глянув на Корнея, понял, что лучше ему отнюдь не стало, а значит, предстоит непростой разговор с приставом, который явно воспротивится долгой остановке, невзирая на причины, вызвавшие ее.
Так оно и вышло. Когда все встали и торопливо перекусили, то Климентий с удивлением глянул на Аввакума и его семейство, которое не спешило собираться в дорогу.
— В чем дело? — хмуро спросил он. — Давно пора ехать. Собирайтесь, а то к вечеру не успеем до ночлега доехать, придется в темноте пробираться, заплутать можем.
— Остановка нужна, — глухо проговорил Аввакум, избегая смотреть приставу в глаза, но внутренне готовясь к неприятному разговору и его последствиям, — дети, все до одного, хворые, выждать надо, чтоб поправились.
— Какая еще остановка?! — аж взвизгнул пристав. — С чего это вдруг? Не бывать этому! Не позволю! Мне такого приказа никто не давал, чтоб в дороге останавливатьс, кроме как на ночлег. Вот до Тобольска доберемся, там живите как хотите, а тут я за все в ответе.
— Ну и поезжай один, — ответил ему Аввакум и, сжав кулаки, придвинулся поближе, вскинув голову и сверля пристава взглядом, полным ненависти.
Тот было растерялся, но потом зло прищурился и, повернувшись к находящимся здесь же казакам, до этого молчаливо наблюдавшим за их спором, приказал им:
— Тащи их, ребята, в сани. Дай срок, в Тобольске первым делом все обскажу владыке. Скажу, чтоб он тебя в подвал определил, там тебе самое место.
Но казаки мешкали, не решаясь применить силу к человеку, облаченному саном, тем более к женщине и малым детям. К тому же они не состояли на службе у патриарха, и пристав был им не начальник, а всего лишь такой же служивый, как и они сами.
Климентий, заметив их замешательство, не зная, как настоять на своем, принялся уже грозить и им: