Чтение онлайн

на главную

Жанры

Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском
Шрифт:

Он пуще двух зол страшился, во-первых, потерять репутацию человека порядочного во всех отношениях, во-вторых, впасть в почти такую же или в такую же крайнюю нищету, с которой нарочно, из видов исправления бестолкового расточителя знакомил его Ризенкампф. Чтобы не потерять репутацию, он из последних сил готовился к выпускному экзамену, хотя все эти фортификации, теоретические и прикладные механики осточертели ему до того, что он ни видеть их, ни думать о них хладнокровно не мог. Чтобы не впасть в нищету, он по-прежнему часто играл, правда уже избегал преферанса и банка, пробуя свои силы, счастье то, на биллиарде, то в домино, однако злой рок преследовал его и в самой невинной игре: он неизменно проигрывался дотла. Проигрыши не останавливали его, хотя он уже понемногу догадывался, что если что и ведет его к нищете, так это игра. Он все-таки остановиться не мог и время от времени задавался коварным вопросом, что же таким магическим образом действует на него: страсть ли к игре сама по себе или желание выиграть, особенно желание выиграть много, так много, чтобы как можно дольше не нуждаться, ещё лучше чтобы уже никогда не нуждаться в презренном металле, лучше всего миллион, имея который только и можно почувствовать себя человеком, хотя тоже уже начинал понемногу догадываться, что именно миллион

неотвратимо и неизбежно иссушает и уродует душу того, кто имеет его.

Он все-таки начинал понимать, что время мечтаний проходит, что он не Перикл, не Марий, не подвижник раннего христианства, не герой Шиллера и Вальтера Скотта, что впереди у него служба военного инженера, то есть самая что ни на есть прозаическая, реальная жизнь, а в этой прозаической жизни, в жизни реальной даже не миллионы, а обыкновенные деньги достаются не каким-нибудь фантастическим образом, а двумя обыкновенными способами: нечестно или упорным трудом. Аккуратности, скопидомства Ризенкампф ему не привил, однако подал пример неустанных трудов. Он и прежде кое-что делал, помышляя соревноваться с великими созидателями, творцами высокого, какими были Пушкин у нас и Шиллер у них. Из-под его пера кое-как вышли две драмы: “Борис Годунов” и “Мария Стюарт”. Натурально, он мечтал дать их на сцену и взять кучу денег, пока не догадался и тут, что в сравнении с подлинным “Годуновым” и подлинной “Марией Стюарт” его вещицы достойны только забвения. Довольно мечтать! По подписке у Смирдина он постоянно брал новейшие романы, большей частью французских писателей, а из наших журналов “Библиотеку для чтения” и “Отечественные записки”. Что помещали, чем держались они? Русской прозы почти не было в них, они помещали почти сплошь переводы, “Отечественные записки”, кроме того, держались статьями Белинского, которые молодым поколением зачитывались только что не до дыр. Что ж, он поставил себе чуть не в обязанность взяться за переводы. Надо было только выбрать, что достойно того, чтобы это он перевел, и в то же время за что заплатят журналы. Он то и дело появлялся у Смирдина и прочитывал кучи французских романов, которые, казалось, тамошние писатели, тоже из денег, пекли как пекут пироги.

Наконец, в лихорадке почти беспрестанного чтения с реальной целью заработать на жизнь, почти незаметно свалил с плеч выпускные экзамены и тут же позабыл все фортификации, теоретические и прикладные механики разом. Несмотря на то, что им получены средние баллы, выпуск представился ему избавлением, по крайней мере избавлением от преферанса и банка. Он был счастлив безмерно, к тому же в день выпуска из Москвы пришли деньги за третью четверть, то есть тысяча рублей ассигнациями. Он имел возможность и жаждал разделить свое безмерное счастье со всем миром, конечно, а уж если не со всем миром, то хоть с кем-нибудь. Он огляделся вокруг себя и никого не нашел, с кем бы мог не то что бы счастьем делиться, а хотя бы одно откровенное слово сказать. У него нашелся один Ризенкампф, который его вовсе не понимал, а если и понимал, то понимал по-немецки, по-ревельски, то есть как-то навыворот и черт знает как. А что было делать? Нечего было делать! Он ринулся к Ризенкампфу, чтобы только не быть одному и хотя бы то одно откровенное слово сказать. Ризенкампфа застал он в постели, завернутым в три одеяла и с холодной повязкой на лбу: немец оказался или только сказался больным. Он растормошил его, вытащил из постели, привез в ресторан, снял кабинет, заказал черт знает чего, о чем прежде и ведать не ведал и слыхать не слыхал. От хорошего вина и отличной закуски болезнь немца тотчас прошла. Они смеялись, шутили, немец вскочил, сел за рояль, что-то сыграл, спел какие-то очень немецкие песни. В общем, вечер прекрасно прошел, да вот незадача – никакого откровенного слова к слову сказать, а нарочно говорить не хотелось.

Он был выпущен полевым инженером-поручиком с употреблением при чертежной части Инженерного департамента, однако ж с приказом по Инженерному корпусу “за малые успехи в науках произвесть в следующий чин не прежде как по удостоверению ближайшего начальства о старании и прилежании и после сего год выслуги”. Извольте после такого приказа служить!

Впрочем, служить долго он был не намерен, разумеется, без всяких причин. А тут ещё с первого дня причин самых веских насчиталось две или три. И прежде всего, тем подлым приказом по Инженерному корпусу его репутация была погублена, уничтожена, затоптана в грязь безвозвратно, самым окончательным образом, раз навсегда, хоть криком кричи, не поможет ничто: ''за малые успехи в науках” – да после этого пулю в лоб, хоть в прорубь вниз головой. И во-вторых, сомнения нет, он убедился мгновенно, хоть знал об этом всегда, что в службе служить означало, главное, унижаться, унижаться всегда и везде, и унижаться не лицемерно, для виду, в надежде всех обмануть, но искренне, всем своим существом, унижаться так всякий день, всякий час и перед каждым из тех, у кого одной звездочкой больше в петлице, будь это хоть самый последний подлец и дурак, а им, как он поглядел, на службе не видно было конца, только тянуться да кланяться поспешай, отчего-то именно подлец и дурак имеет по службе громадный успех, а не то чтобы полностью честный, а хотя бы несколько честный бровью не той поведет, так тотчас взгляд на него с оскорбительной укоризной, слишком похожей на брань, и такой сухой, озлобленный, скрежещущий голос:

– Да уж просим нас извинить. Умны мы по старинному-с. А по-вашему-то, по-новому, учиться нам поздновато, вот так-с. На службе царю и отечеству доселе разумения нам, кажись, доставало. У меня, сударь мой, как вы сами изволите знать, имеется высочайше присвоенный знак за двадцатилетнюю беспорочную службу-с, вот так-с.

Тут следовало по форме, коли подлец и дурак, тотчас повести другой бровью и с самой искренней чистосердечностью униженно подтвердить, что высочайше присвоенный знак за двадцатилетнюю беспорочную службу, натурально, не идет ни в какое сравнение с каким-нибудь там Шекспиром и Шиллером, означает высшее разумение помимо всяких там Шекспиров и Шиллеров и самым законным образом освобождает от необходимости иметь хотя бы малые успехи в науках и хоть что-нибудь знать, в противном случае не подлецу и не дураку подняться ступенью повыше и с наилучшими успехами в науках заказано навсегда.

И вот оказалось, в какой уже раз, что унижаться он не умел.

Собственно, ради чего?

Единственно ради того, чтобы как можно скорей выслужить чинишко побольше, чем у соседа за третьим столом? Чтобы на старости лет ползком доползти до полковников, а даст Бог, так даже в полные генералы? Или что ни год прибавлять к жалованью сто или двести или даже триста рублей ассигнациями, да пусть хотя бы и серебром?

Ну, деньги-то, натурально, были нужны, подчас позарез, и куда лучше не в ассигнациях, а именно серебром, так ведь и без службы, полнее сохраняя достоинство, он был тогда убежден, были многие способы честным трудом заработать их в том количестве, которое потребно для жизни.

Ну и выходило, что слишком не стоит служить.

К тому же в корпусе он оказался совершенно чужим, впрочем, как и в училище. Какие Шиллеры, какие Шекспиры?! И подпоручики и поручики и простые чиновники уважали вовсе не тех, кому были дороги великие, всему миру известные литераторы, драматурги, поэты, какие-то там Гомеры и Данте. Помилуйте, не стоит внимания! Они превыше беспокойной пытливости и способности устремляться неудержимо к великому и прекрасному ставили тех, кто знал, по их мнению, “всё”, то есть знал кто где служит, с кем водит знакомство, сколько у него состояния, где был губернатором, на ком женат, сколько взял за женой, кто ему приходится двоюродным или троюродным братом, в общем, это у них такая наука была, и эта наука не только приносила им уважение всех без исключения сослуживцев, но и самоуважение, какую-то чрезвычайную гордость собой, довольство и спокойствие духа, чуть ли не благородство души. Каково ему было сидеть, ходить, дышать одним воздухом с ними, когда он Пушкина и Гоголя, Шекспира и Шиллера знал почти наизусть, а Гомера почитал Христом античного мира?!

К тому же не переносил он совсем людей в кандалах, гнувших спину на поправках и стройках по инженерному ведомству, не мог равнодушно видеть караульных солдат, над которыми чинили расправу и судебным и внесудебным и попросту домашним порядком, сердце у него заходилось, кулаки и зубы сжимались, не ровен час, долго ли до беды?

Он сидел, ходил, дышал одним воздухом с ними всего пять часов, с девяти утра до двух пополудни, да и мучительны же были ему эти часы! Он страдал, он бесился, он себе места не находил, исполняя какие-то чертежи, до которых ему не было дела, а между тем жизнь каждый час проходила, проходила бесплодно, бесследно, и не находилось возможности её изменить. Он возвращался из службы разбитый, с больной головой, с отвращением к жизни. Бывало, до самого вечера он не знал, за что взяться, чем занять опустелый, точно потерянный ум, он не мог спать по ночам, поднимался, пробовал что-то читать и что-то писать, порой не в силах понять, что читает, что пишет, всегда бывал утром не в духе, раздражался безделицей, развинченным, расстроенным нога за ногу отправлялся на службу, и все пять часов его мучил страх, что сделает что-нибудь не то и не так, перепутает, где надлежит уменьшить, где увеличить масштаб или проведет не совсем ровную, не совсем четкую линию, и выйдет скандал.

И, разумеется, вышел скандал. История, тоже разумеется, неприятная, хотя по сути своей совершенно пустая. Ему поручили, как инженеру, разработать какой-то проект, что-то вроде поправки каменной башни какой-то башни, приходившей в упадок от нерадения смотрителей и древности лет, и он, как положено, проект разработал, да, верно, от частых бессонниц что-то в нем упустил или даже просто недоглядел. Однако, такие проекты, согласно установлениям, необходимо представляли на утверждение самому государю, проект поручика Достоевского тоже представили, и вот однажды, какое-то время спустя, в недрах департамента зародился шум, беготня, суетня, всё ближе да ближе, громче да громче, вдруг донеслось – зовут Достоевского, требуют Достоевского к самому его превосходительству инженер-подполковнику господину Дурону. Он и к стулу прирос. А тут скорей, скорей, наделал беды! Он не то что помертвел, он как будто оледенел, разом лишился возможности чувствовать и понимать, шел неизвестно где, неизвестно мимо кого, вступил в кабинет и слышал только крик, сплошной крик, неизвестно о чем. И страшно и совестно стало ему, и готов он был провалиться сквозь землю, и не помнил уже, как добрался до своего рабочего мест, как приплелся домой. Дома началась настоящая мука. Чаю он не смог выпить даже глотка, разделся почти что в беспамятстве, упал на диван, однако заснуть не мог хотя бы на пять минут, переворачивался с боку на бок, как будто задремывал, минуту спустя опять просыпался, поднимался, свечу засвечал, открывал какую-то книгу, и не то что ни звука не понимал, а сами слова расплывались перед глазами и словно бы улетали куда-то, он снова ложился, им овладевала тоска, в голову лезло всё то худое, что он когда-нибудь совершил, душу опаляло стыдом, он вскакивал и бессмысленно, едва ли не безумно глядел перед собой. И это было бы ещё ничего. Худшее началось, когда он приплелся на службу и сел на свое место так, как всегда, тихо и молча, лишь бы не замечали его. Тем временем по канцелярии катился гадкий слушок и докатился наконец до него. Конечно, доподлинно никто не знал ничего, даже те, которые знали решительно всё, однако в один голос все согласились, будто государь на представленный проект только взглянул, разгневался страшно и не то спросил, не то по обыкновению в левом верхнем углу начертал ядовитую фразу: “Какой дурак это чертил?” Как водится, ядовитая фраза расползлась со многими прибавлениями, чрезвычайно, конечно, нелестными. Припомнилось тут же услужливыми его однокашниками, как ещё в Инженерном училище в качестве ординарца представлялся он великому князю, что почиталось лестным до чрезвычайности и о чем многим оставалось только мечтать да видеть во сне, и тогда в замешательстве поименовал он великого князя вашим превосходительством, на что Михаил Павлович, человек вспыльчивый, злой на язык, известный крикун, презрительно процедил: “Посылают же дураков”, а потом разнес в пух и прах всё начальство, только что самому генералу ушей не надрал. И вдруг сделалось в департаменте два Достоевских. Один был к тому времени уже довольно значительно образованный человек, с Пушкиным и Гоголем, с Шекспиром и Шиллером, с Гомером в качестве Христа античного мира, а другой был дурак, причем первый гулял, сидел дома, читал и писал, но только что подступал к своему месту за чертежной доской, как на его месте сидел или стоял и чертил всеми признанный за очевидную истину несомненный дурак.

Он не нажил намерений сносить оскорбления и от самого государя, а тут ещё эта скверная кличка тотчас пристала к нему, и он уже знал, что иные непристойные клички, непристойные-то в первую очередь, держатся до самой могилы, то есть именно те, которые так приятно для мелкого сердца унижают в глазах большинства именно достойного, именно умного человека, и опять выводилось как следствие, что с такой скверной кличкой не обнаруживалось ни малейшего смысла служить: всё равно ни до чего не дослужишься. И представят когда-нибудь в инженер-капитаны, это-то он бы как-нибудь заслужил, именно был не дурак, однако ж там, наверху, всенепременнейше на память всплывет:

Поделиться:
Популярные книги

Кодекс Охотника. Книга XVIII

Винокуров Юрий
18. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XVIII

Последняя Арена 6

Греков Сергей
6. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 6

Мир-о-творец

Ланцов Михаил Алексеевич
8. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Мир-о-творец

Убивать чтобы жить 3

Бор Жорж
3. УЧЖ
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 3

Царь поневоле. Том 1

Распопов Дмитрий Викторович
4. Фараон
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Царь поневоле. Том 1

Измена. Ребёнок от бывшего мужа

Стар Дана
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Ребёнок от бывшего мужа

Защитник. Второй пояс

Игнатов Михаил Павлович
10. Путь
Фантастика:
фэнтези
5.25
рейтинг книги
Защитник. Второй пояс

Последняя Арена 3

Греков Сергей
3. Последняя Арена
Фантастика:
постапокалипсис
рпг
5.20
рейтинг книги
Последняя Арена 3

Он тебя не любит(?)

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
7.46
рейтинг книги
Он тебя не любит(?)

Таблеточку, Ваше Темнейшество?

Алая Лира
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.30
рейтинг книги
Таблеточку, Ваше Темнейшество?

Проданная невеста

Wolf Lita
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.80
рейтинг книги
Проданная невеста

Эволюция мага

Лисина Александра
2. Гибрид
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Эволюция мага

Ненаглядная жена его светлости

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.23
рейтинг книги
Ненаглядная жена его светлости

Второй Карибский кризис 1978

Арх Максим
11. Регрессор в СССР
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.80
рейтинг книги
Второй Карибский кризис 1978