Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском
Шрифт:
Сон его освежал. Он, часу в четвертом, пил чай, непременно вместе с семейством, и это было законом. После чаю он возвращался в палату и выходил из неё часа через два, через три, опять подав тщательную, обдуманную, неторопливую помощь всем лежащим и всем приходящим больным, что считал исполнением долга, от которого не мог отступить, и презирал каждого, кто такие отступления себе позволял.
Обычно он ещё закрывался в той же спальне с листами больных и только после этого выходил в общую залу, которая на этот случай превращалась в гостиную. Две сальные свечки освещали её, большее число свечей им считалось неоправданной роскошью. Эти вечера проходили разумно и скромно. Большей частью он читал что-нибудь вслух, но только жене, и спокойно, негромко обсуждал с ней то, что только что прочитал. Во всё время чтения дети играли тут же в гостиной. Они не обязаны были слушать чтение взрослых, но обязаны были соблюдать
Ужин накрывался в девятом часу. Всё семейство ужинало, как и обедало, вместе. После ужина дети читали молитву, прощались с родителями и мирно отходили ко сну. Сам Михаил Андреевич с Марией Федоровной ложились сразу же после них.
Уставал он, конечно, ужасно. Порой до полного истощения сил и, случалось, в постель валился без чувств. Только виду не подавал. Во всем необъятная гордость была у него первый, самый важный предмет. Гордость руководила им на каждом шагу, деспотически, неотвратимо руководила, так что он ей, и только ей, покорялся во всем.
Взять хоть гостей. Лично он ни в ком не нуждался и посторонних в дом пускать не хотел. А было нельзя. Могли разговоры пойти. Догадки бы завелись, непременно нелепые, нелестные для него. Обвинили бы в чем-нибудь неприличном, зазорном. В нелюдимости, в скупости, в гордыне прежде всего, чего потерпеть он не мог. Так что приходилось принимать и гостей.
Первым долгом почитал он приглашать к себе кое-кого из коллег, именно тех, кого не приглашать никак уж было нельзя. Главным доктором Мариинской больницы служил Александр Андреевич Рихтер. Зывал он его к себе и супругу его, правду сказать, только по праздникам, уж больно тот изображал из себя большого начальника. Верно, из этого чувства, развитого в нем чрезвычайно, Александр Андреевич никогда не бывал у своего подчиненного запросто, только в дни именин Михаил Андреевича почитал своим долгом провести с ним вечер, но не более часа, после которого поздравлял ещё раз, раскланивался и уходил. Его супруга вела себя чуть ли ещё не важней и до крайности редко менялась визитами с Марией Федоровной, которая тоже лишь по большим праздникам из чувства приличия навещала её.
Другим, старейшим по возрасту, лет уж тридцать на службе, тоже довольно вельможный, был Кузьма Алексеич Щуровский, а потому изволил посещать нового доктора единственно по утрам, а по вечерам в один-единственный день именин. Зато супруга его Аграфена Степановна, свояченица Марья Степановна и дочь его Лизавета Кузьминична, старая дева, лет сорока, любительница нюхать табак, бывали у Марии Федоровны по утрам, приблизительно, как когда, от одиннадцати до часу дня, просиживали всё это время за чашкой кофе и занимали друг друга живыми беседами о ценах на говядину, телятину, потом на сахар и ситцы и на другие материи, после чего непременно и с особенным увлечением переходили на покрои платьев и переменчивость мод. К ним обыкновенно присоединялись Мавра Феликсовна, супруга аптекаря, и две её взрослых дочери, тоже любительницы потолковать о том да о сем, а более ни о чем, и Екатерина Алексеевна, урожденная Гарднер, супруга Альфонского, вскоре из больницы перешедшего профессором университета по медицинскому факультету, Марии Федоровны единственная и, кажется, искренняя подруга. Доктор Щуровский имел ещё двоих сыновей. Стерший был уже врач, служил в Мариинской больницы сверх штата, с нетерпением нескрываемым ожидал отставки отца, чтобы, по праву преемства, поскорее занять его место, и у доктора Достоевского бывать с визитами долгом своим пока не считал. Младший уже поступил на воспитание в Московский университетский пансион, гордость Москвы, впрочем, более уже по преданию, и даже на детей Михаила Андреевича глядел свысока.
Всё это были утренние гостьи Марии Федоровны, которые никогда не появлялись по вечерам. Собственно же гостем самого Михаила Андреевича бывал один Федор Антонович Маркус, эконом при больнице, родной брат известного медика при царском дворе. Его квартира была прямо над Достоевскими. Казалось, такое соседство уже само по себе обязывало к сближению более тесному. Главное же человек он был симпатичнейший, любезнейший, готовый к услугам и замечательный говорун. Нередко он заглядывал на минутку, сообщал новость, что-нибудь по работе или внезапную мысль, чуть ли не пришедшую к нему на пороге, и развивал её так красиво, с таким увлечением, что не заслушаться его было нельзя, и Михаил Андреевич, молчун и гордец, заслушивался его, бывало, по целым часам.
Особенное отношение у него установилось к родне. Своей родни он не знал да и знать не хотел. Оставалась родня жены, довольно обширная и, главное для него, значительно обгонявшая его своим положением в обществе и своим состоянием, что, как известно, хуже всего. Всем им он был хоть чем-то обязан, а он обязанным быть никому не хотел, не любил, совестился и страдал даже при одном имени их, однако же всех приглашал безотказно, иногда бывал и у них, и Марии Федоровне не запрещал принимать и бывать, стало быть, в душе его ад бушевал, почти беспрестанно, поскольку в их купеческой и московской среде родственные чувства ценились и ставились высоко.
Так и текла его жизнь, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Это, в его понимании, было непременным условием семейного счастья. И был бы он счастлив, как полагается трудолюбивому мужу с доброй верной женой и детьми, если его не точила тяжелая, разъедающая душу идея. Она не была его личным изобретением. Это была общая идея того круга, к которому он принадлежал по рождению и в котором принужден был вращаться точно по приговору суда. Он жаждал как можно скорей с этим кругом расстаться и выйти в лучшие люди, то есть в люди чиновные, в люди богатые, уважаемые, даже чтимые по богатству и чину.
А потому жизнь его была сплошной мукой. Он был унижен, причем в собственных глазах был унижен, в обществе богатой родни, в особенности среди богатых и чиновных своих пациентов, которые смотрели на него не более как на слугу и которым он и нужен-то был только в качестве слуги и на время, пока их томил действительный или мнимый недуг. Не стало недуга – ему совали в руку конверт и выпроваживали за дверь, чтобы никогда или до нового недуга не пускать на порог, при встрече не узнать, не раскланяться, руки не подать.
Какими путями мог он выбиться в эти лучшие люди? В сущности, таких путей не было перед ним. Человек он был образованный, умный, не мог не сознавать безысходности унизительного своего положения и глубоко, до боли, чуть не до крику его сознавал и страдал нестерпимо, молча, мужественно, правду сказать, только всё больше и больше замыкался в себе.
Впрочем, небольшая тропинка всё же была, исхоженная, истоптанная не одним поколением, даже кое-кто по ней доходил до вершин. Тропинку для беспородного люда придумал и учредил государь Петр Великий, за что вся толпа униженных и оскорбленных беспородных людей всем сердцем почитала, а подчас и прямо любила его. Разумеется, Михаил Андреевич был среди них. Он почитал самый институт императорской власти, ибо одна она только имела полное и абсолютно законное право вдруг, по прихоти или в награжденье заслуг, пожаловать ему чин генерала и тем вывести в люди, а Бог даст и возвысить его над людьми. Неудивительно, что он неукоснительно следовал всем её предписаниям, даже в мыслях никогда не осуждая ничего из того, что государь император изволял своим подданным предписать. Он добросовестно тянул свою лямку и нервно, в нетерпении ждал, когда же верховная власть отметит его за усердие. А власть не спешила. Очень медленно, только в положенный, законом отмеренный срок получал Михаил Андреевич прибавку к жалованью, чины и ордена. Лишь четыре года спустя после определения на службу в больницу для бедных, второго апреля 1825 года, его удостоили орденом св. Анны 3-ей степени, лишь ещё два года спустя его наградили коллежским асессором, что, к его вящему торжеству, дает ему право на потомственное дворянство, как он и поклялся Марии Федоровне в первые дни их совместного бытия, и двадцать восьмого июня 1828 года Московское дворянское собрание записывает семью Достоевских в третью часть родословной книги московского потомственного дворянства, а в январе 1929 года его пожаловали кавалером ордена св. Владимира 4-ой степени.
Да торжество его оказалось недолгим. Для человека его склада характера и ума это была всего лишь нижняя ступенька той лестницы, по которой он мечтал взобраться до самого верха. Не успел он привыкнуть к мысли, что отныне он потомственный дворянин, как уже новая горесть точила, истязала его. В самом деле, какой же он дворянин? Он только что сводит концы с концами, только что не обрекает семейство на ощутительные лишения, тогда как истинные дворяне, тем более аристократы известных фамилий не более, порой и менее, древних, чем Достоевские, владеют тысячами десятин и тысячами рабов, которые беспрекословно служат им, как и подобает рабам. А у него казенная квартира в две комнаты с прихожей и кухней, а кроме неё ни кола ни двора. Как тут не налечь на душу черной тоске. И тоска налегает. И самой настоятельной стала мечта тоже владеть – землей и рабами, хоть плевенькое поместьишко, а всё же купить, себе на радость, детям в наследство, прочему люду в предмет уважения. Мечта как будто могла бы осуществиться проще простого, ведь российское столбовое дворянство, погрязнув в тунеядстве и безделье почти беспредельном, скудеет день ото дня, залезает в долги, подчас неоплатные, беспредельные, порой прямо постыдные, и распродает наследственное свое достояние чуть ли не за гроши. Иди, покупай. Он бы и рад, только нет у него ни лишних, ни свободных грошей.