Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском
Шрифт:
Совершив все эти открытия, важные для него чрезвычайно, дядя Василий Михайлович представил сестре и её мужу своего протеже и коллегу по медицинскому поприщу уже не без блеска, описал его достоинства почти теми же яркими красками, какими перед студентами расписывал какое-нибудь клещевинное масло, микстуры и порошки. Правда, рекомендованный им жених почему-то несколько отпугивал и будущего тестя, и будущую тещу, и в особенности невесту, совсем ещё юную, главным образом, конечно, своей суровой наружностью и некоторой надменностью нрава. Им не такого мужа хотелось бы младшенькой дочери, сердечной любимице без исключения всех родных и знакомых, включая прислугу. Они и предпочли бы, очень наверно, для неё иного спутника жизни, кабы не ушло достояние дымом учиненного проклятым Бонапартом пожара. А без достояния об ином-то муже нечего было мечтать. Что было делать? Смирившись
Поначалу из экономии жили при госпитале, жили неловко и беспризорно, как и не могло быть иначе в стенах казенного заведения. Тут приглядеться и присмотреться друг к другу возможности не было. Михаил Андреевич весь день находился на службе. Мария Федоровна скоро после венчания забеременела и тяжело переносила свое положение. Мальчик родился в положенный срок и назван был Михаилом. Оставаться при госпитале стало нельзя. Михаил Андреевич вышел в отставку. Несколько месяцев где-то ютились, с младенцем, без денег, без места, кажется в наемной квартире где-то в Басманной, в которую из собственного дома к тому времени переселился Федор Тимофеевич, тесть. Понятное дело, тестю в глаза глядеть было совестно: нахлебник, жилец.
Кажется, именно в те мрачные, беспросветные дни Михаил Андреевич с пылом, для неё неожиданным, и поклялся юной жене, что последние силы отдаст, пробьется и выбьется, и не только прокормит и обеспечит семью, но и восстановит честь так несчастно, под ударами рока затертого рода и детей своих, это всенепременно, всенепременно, помни и верь, выведет в потомственное дворянство, в помещики настоящие, как надлежит. Мария Федоровна была прекрасна не только лицом. Она была редкая птица, энтузиастка, мечтательница, с благородной душой, с потребностью жертвы во имя чего-то большого и светлого, даже прямо святого. Она увидела в своем муже чуть ли не гения, конечно, непонятого, неоцененного, героя великой войны, походов и битв, славы Бородина первее всего. Она тогда же полюбила его самой чистой, самой преданной, самой честной любовью щедрого сердца, преданной прежде всего, преданной до последнего вздоха. Она стала молчаливой опорой его, как выяснилось впоследствии, непрочной души.
Сам ли по себе, ободренный ли её полным доверием, но он свое слово очень скоро сдержал. Это невыносимое положение длилось недолго. Слава Богу, вышло место лекаря женского отделения в Мариинской больнице, на Божедомке, место неказистое, бедное, всего в шестьсот рублей ежегодного содержания, да и то досталось ему по протекции, через того же Василия Михайловича, дядю, который благословил и сосватал его.
Эта больница учредилась попечением Марии Федоровны, вдовы убиенного императора Павла Петровича, в 1803 году. Божедомка была выбрана, надо думать, именно потому, что располагалась на самой окраине, среди огородов и пустырей, так что строить можно было широко и привольно. Строительство, по проекту Михайлова, велось между женскими институтами: Екатерининским и Александровским, неподалеку от Марьиной рощи. Здание пострадало во время пожара Москвы, учиненного мародерами просвещенной Европы, и было перестроено под руководством Жилярди.
Здание получилось внушительным, украшенным колоннадой, во вкусе тогдашнего подражания итальянской архитектуре, как будто несколько лишней для скорбного места. Его окружали многочисленные служебные помещения, дворы чистый и черный и обширный сад для прогулок больных. С двух его сторон были пристроены флигеля, в которых отводились квартиры семьям постоянных врачей.
Сама лично вдовствующая императрица, понятное дело, не могла принимать участие в управлении. Все её пожелания и поручения исполнялись, безукоризненно и безотказно, почетным опекуном, на должность которого в те времена определен был некто Муханов. Дело заведено было так, что без переписки его с ней и её с ним ничего не решалось. В заведение, учрежденное столь высоким лицом, каждый служитель отбирался с особым пристрастием. Претендент на должность, будь то должность сиделки или врача, должен был представить гарантии благонамеренности, верноподданности, строгой честности и нравственной жизни. Стало быть, без влиятельных связей, без важных протекций ни одна вакансия заполнена быть не могла.
Рекомендации были даны. Не обошлось это дело, конечно, не только без дяди, как-никак декана медицинского факультета, но и без влияния и больших денег Куманиных, родственников его по жене. Рекомендации удостоверили, всё, что нужно было удостоверить. Прошение на имя учредительницы высочайшего ранга было отправлено. Ответ был получен, по счастью, ответ положительный. Мало сказать, что Михаил Андреевич был этому рад. Он был не только рад, но и горд чрезвычайно, хоть протекции не любил, сам пробиваться хотел и привык.
И как ему было не радоваться: угол свой, свой кусок. Квартиру отвели в правом флигеле. Он с поспешностью самолюбивого человека, который не любил одолжаться и стеснять никого, перевез сюда супругу с младенцем в наемной карете. За каретой ломовой извозчик переправил неказистую мебель военного лекаря и старомодные достатки разорившегося купца, которые сумел дать в приданое дочери Федор Тимофеевич, неунывающий человек.
Во флигеле семья получила две комнаты. Военному лекарю, ютившемуся Бог знает где, в полевых госпиталях и палатках, они показались большими, тогда как Мария Федоровна, которая все-таки видала кое-что и получше, находила их только сносными, однако верила свято, что они заслужат непрестанным трудом и очень скоро поднимутся выше, как Михаил Андреевич этого страстно хотел. На радостях супруги не спорили, хорош ли, плох ли их новый дом, и начали, она с христианским терпением, он с давно сжигавшей его жаждой подняться как можно выше наверх, свою, самостоятельную, отдельную жизнь.
Он, в самом деле, уже тогда гордиться собой. Наконец-то обрел он собственный дом, пусть казенный, да все-таки свой. В этом доме он был полный, неурезанный, беспрекословный хозяин. Михаил Андреевич этим обстоятельством до чрезвычайности дорожил, в особенности тем, что был самый полный, неурезанный, беспрекословный хозяин. В своем доме с первого дня завел он непреклонный порядок, без какого правильной жизни себе представить не мог.
По обстоятельствам службы ему приходилось очень рано вставать, и вместе с ним был обязан подниматься весь дом. Просыпался он в шесть часов, ни раньше, ни позже, так положил он за правило, а правило для него было всё равно что закон. Он никому ни слова не говорил, не производил даже малейшего шума, но все почему-то знали об этом и бывали уже на ногах. Около часу уходило у него на утренний туалет.
В начале восьмого он долгом почитал быть в отделении, или в палате, как выражались в те времена. Делал обход лежачим больным. Принимал приходящих, которые давно ожидали его. В подробности о тамошних делах с домашними никогда не входил, будучи убежден, что только так и должны вестись исключительно его, мужские дела.
В девять часов, большей частью минута в минуту, он возвращался домой, выпивал стакан чаю с кренделем, которые к тому времени испекала кухарка, и отправлялся к частным больным, не иначе, как в собственном экипаже на собственных лошадях, это для него тоже было закон. Догадаться, конечно, было нетрудно, что экипаж и лошади дались ему с величайшим, самым крайним трудом. Он шел перед тем на большие лишения, экономил на всем, каждую копейку берег, унизился до того, что взял взаймы у богатой родни, и это несмотря даже на то, что одолжаться ни у кого не любил, в особенности не терпел зависеть хоть в чем-нибудь от богатых, благополучных, уважаемых родственников жены. В его глазах это был грех, чуть ли не хуже греха, а он к грехам относился с презрением. И все-таки он на это пошел, хотя этого себе никогда не прощал. Все-таки экипаж и лошади оказались сильнее греха. Он себе и представить не мог, чтобы к больным, людям обыкновенно богатым и важным, он мог позволить себе приходить пешим порядком или приезжать на извозчике.
Он обыкновенно возвращался с практики около полудня. В первом часу непременно подавался обед, что являлось тоже законом, которого никто из домашних и мысли не имел преступить. Обедали просто, но сытно. Исключения дозволялись только на масленицу, когда в десятом часу накрывали на стол и к его приходу подавали блины, и тогда уже обедали только в четвертом часу, опять же обязательно чем-нибудь рыбным.
Тотчас после обеда он уходил в спальную комнату, облачался в халат, ложился отдохнуть, прикорнуть, но не на большую супружескую кровать, а на диван, на который была брошена только подушка, и спал часа полтора. Всё это время двери из залы были плотно закрыты. В зале царила мертвая тишина. Семейство молчало, а если говорило, то слабым шепотом, от всего сердца почитая своей священной обязанностью охранять покой и сон его главы и кормильца.