Страсти по Феофану
Шрифт:
(В тот же год Тимур захватил и разграбил Тану [27] , а затем сравнял с землёй Астрахань и столицу Тохтамыша — Сарай-Берке. Тохтамышу удалось вовремя сбежать).
А Москва в сентябре 1395 года праздновала своё чудесное избавление от нашествия басурман. Колокольным звоном город приветствовал возвращение великого князя и его семьи, и Василий Дмитриевич триумфально въехал в Кремль на белом коне, словно это он разбил иноверцев. На соборной площади трижды расцеловался с Киприаном и двоюродным дядей. И его родные отвечали на приветствия всех встречающих. Евдокия Дмитриевна увидала
27
Тана — современный Азов.
— Милости прошу посмотреть на росписи церкви Рождества Богородицы. Всё готово.
— В самом деле? — удивилась она.
— Аккурат к Успению завершили.
— Уж не это ли имело значение в происшедшем чуде?
— Очень может быть...
Церковка стояла уютная, многоглавая, белокаменная, и высокое фигурное крыльцо было устлано пурпурным мягким ковром. Мать-княгиня поднялась по ступеням и, пройдя придел Лазаря, устремилась к главному иконостасу. Еле слышно потрескивали свечи, отражаясь в золоте паникадил. Пахло ладаном. Взору суздальчанки предстала основная фреска — давний излюбленный сюжет Софиана: Иаким и Анна смотрят на родившуюся Марию, а слетевшиеся голуби возвещают о явлении миру Той, Кто подарит людям Христа. В нарисованной новорождённой было столько прелести, детской непосредственности, нежности, что вдова Донского не сдержала слёз. Трижды перекрестившись, обратилась к художнику:
— У меня не хватает слов. Восхищению нет предела.
Он почтительно поклонился, начал говорить:
— Симеон и аз, грешный...
Евдокия перебила его:
— Нет, молчи. Что бы ни сказал, выйдет не про то. Вы спасли Москву — вместе с Киприаном, вместе с москвичами, мысленно, молитвенно! Никакая сила не сравнится с мыслью. А молитва есть воплощённая мысль. А икона от всеобщих молитв одухотворяется. Чем прекраснее ты рисуешь икону, тем скорее и проще мы ея оживляем. И она становится чудодейственной, помогает нам. Так и происходит приобщение человека к Богу. Значит, твоё искусство истинно божественно.
Приложив руку к сердцу, Дорифор опять поклонился:
— Ты меня смущаешь, матушка, голубушка.
— Я сказала правду. Дай же поцелую тебя по-христиански, по-братски, друг мой дорогой, Феофан Николаич! — И, обнявшись с ним, радостно спросила: — Хочешь поселиться в Кремле, при моём дворце?
Богомаз растерялся, а потом ответил:
— Я почёл бы за честь, но боюсь, что сие несбыточно.
— Отчего? Поясни.
— У меня мастерская, мастера, подмастерья. Запах красок и лаков, чад от тиглей. Посетители ходят. Для Кремля будет слишком шумно, хлопотливо, неблагородно.
— Может, ты и прав... Хорошо, чем же мне тебя отблагодарить?
Он пожал плечами:
— Я ни в чём не нуждаюсь. Или нет: разреши-ка мне съездить в Каффу, поклониться могиле моей возлюбленной и забрать из Сурожа дочку с зятем и внуком, дабы вместе нам возвратиться в Москву будущей весною.
— Честно, возвратишься? Не останешься? Не подашься к себе в Царьград?
— Истинно: вернусь. Русь давно моя родина вторая. С ней сроднился, здесь хочу дни свои окончить.
— Будь по-твоему. До весны отпускаю. Выделю возки и возничих, лошадей, провожатых. Сына попрошу, чтобы подписал подорожный лист — грамоту охранную. И отправлю с Богом.
— Голову склоняю в благодарности, матушка...
Но не всё получилось просто. Первой воспротивилась будущей поездке верная Лукерья. Вдруг разволновалась, начала сердиться, отговаривать от глупого шага.
— Что ты выдумал на старости лет? — вразумляла Грека. — Будто мальчик, будто незрелый вьюнош! Весь почти седой, а туда же — поклониться своей Летиции! Увлечения молодости можно забыть.
— Как забыть лучшие мгновения жизни? — удивлялся он.
— Можно, можно. Нешто у меня не было такого? Будучи девицей на выданье, сговорилась с милым моему сердцу молодым болярином, свадебку назначили через год. А его сгубила мордва, в чистом поле напоролся на супостатский разъезд. Вырезали всех, в том числе и Донатку... Чуть не умерла от печали. Подалась в обитель... Но давно раны затянулись, больше нет кручины, ибо выйди я тогда за Доната, то не встретила бы тебя и не стала бы частью твоей жизни... Феофан Николаич, чует моё сердце недоброе: оставайся, не уезжай!
— Ах, Лукерья, пожалуйста, не трави мне душу. Должен ехать. Сыну обещал: поклониться ещё хоть разочек их последним пристанищам. И пока в силе, надо исполнять. Скоро перевалит за шестьдесят — может, и не выберусь больше.
— У меня предчувствие нехорошее...
— Перестань, ты не Сергий Радонежский, не тебе пророчествовать.
— Иногда и у простых бывают наития...
— Да неужто не хочешь свидеться с Арсением, Гликой и Данилкой? Я их привезу.
— Очень бы желала. Только не получится свидеться.
— Почему?
— Если ты уедешь, я уеду тоже — в Нижний, в свой Зачатьевский монастырь.
— Ну, зачем, ну, о чём ты?..
— Так тому и быть. Или остаёмся, или разъезжаемся навсегда.
Он взглянул на неё — сердитую, раздосадованную, нервную. Ласково спросил:
— Ты ревнуешь к мёртвой? Это же смешно.
Но она сидела как истукан, ничего не произнося.
Феофан тоже рассердился, встал, махнул рукой:
— Ну и на здоровье, проваливай! Если бы любила меня как следует, поняла бы и дождалась. — Походил по горнице, тяжело дыша. — Потому что не ты, а я был прав: нет одной духовной любви, нет без плотской. Вот и результат. Не была б ты монашкой, всё могло сложиться иначе...
Медленно поднявшись, инокиня сказала:
— Стало быть, прощай.
Дорифор схватил её за руки, возбуждённо потряс:
— Не дури, Лукерья. Оставайся, пожалуйста. Ты нужна мне, нужна, без тебя увяну.
Посмотрела на него пристально:
— Значит, оставайся и ты.
— Ты же знаешь, что не останусь.
— Значит, разговаривать нечего.
— Ты ещё пожалеешь, — холодно ответил художник, отстраняя её.
— Да, наверное. Только ты пожалеешь больше.
В общем, разбранились. Софиан погрузился в сборы, наставлял Симеона Чёрного, как руководить мастерской в отсутствие хозяина, складывал сундук своими руками. И узнал об уходе Лукерьи от сенной девушки. Помотал бородой досадливо и проговорил:
— Вот ведь дурачина, голова садовая... Затаила обиду. В главном не простила: я не оправдал ря ожиданий... Вот и разберись. Бабы, бабы!..
Накануне отъезда Феофан заглянул к Елене Ольгердовне. Но при ней был муж, и обняться на дорогу как следует тоже не пришлось. Лишь раскланялись и произнесли ничего не значащие слова. Всё-таки успел ей шепнуть на ушко: «Ваську береги». А она ему: «Побыстрей возвращайся, Фаня...» Кажется, супруг ничего не заметил.