Страсти по Феофану
Шрифт:
— Глюпый, садный. Город расворовать, а его людей пустить по мир.
— Я хотел заехать в эту факторию, чтобы поклониться могилам близких и родных...
— Но теперь ты сидеть мой плен, — не без удовольствия отметил правитель Феодоро. — Что мы поселать, то с тобой и делать.
У иконника потухли глаза:
— Понимаю, княже...
После паузы Алексей продолжил:
— Но своя ушасть мошно облегшать, если соглашаться написать мой портрет.
Софиан воспрял:
— Господи, конечно! Хоть сейчас готов.
— Нет, сейсас ест не хорошо. Не
— Ваша светлость пусть не беспокоится — вам позировать не придётся. Я пишу по памяти.
— Ошень интерес!
— Только распорядитесь, чтобы слуги обеспечили меня всем необходимым — красками и кистями, снадобьями для грунтовки доски и тому подобным, — список я составлю.
— Ошень хорошо.
— И хочу писать не в узилище-пещере, а на свежем воздухе.
— Только под охран.
— Уж само собою.
Несмотря на неволю, это были счастливые дни. Рядом с их тюрьмой сделали навес от дождя и позволили слугам находиться вместе с хозяином, а не задыхаться в грязной темнице. Дорифор писал быстро, весело, то и дело переговариваясь с друзьями, и его четырёхпалая рука наносила мазки на доску безостановочно. А в начале дня и под вечер приходила к навесу Пелагея, приносила пищу и немножко болтала с новыми приятелями. На свету она оказалась ещё прекрасней — выше и стройнее Летиции, и глаза синее, и рисунок губ несколько иной, более суровый, а зато в локонах — больше рыжины, взятой от Романа. В целом внучка выглядела строже бабушки, аскетичнее, жёстче... Но художник был от девушки без ума. Нет, не в том смысле, что увлёкся ею как женщиной, Боже упаси, а любил по-отечески, словно бы действительно оказался её дедом. Рассказал о любви к Летициии, о Григории и о Пьеро Барди. Та внимала с живейшим интересом. И сама поведала, как они с родителями жили — мама занималась хозяйством, а отец расписывал церкви и дома знатных горожан. «Часто вспоминали тебя, дядя Феофан, — говорила она по-гречески, — только ты всегда казался мне древним стариком — сгорбленным, седобородым...», — и она хохотала живо. «Разве я не сед? — чуть кокетничал он. — И фигура уже не та!» — «Ах, оставь, — отвечала девушка. — Выглядишь отменно. А седые волосы только красят мужчину». — «Ты мне льстишь». — «Нет, всегда говорю, что думаю».
Незаметно прошла неделя. Грек нанёс на доску последний штрих и вздохнул устало:
— Ну-с, довольно. Лучшее — враг хорошего. Улучшать — только портить, — и позволил посмотреть на картину товарищам по несчастью.
Те уставились, ничего не произнося. Готский князь восседал на белом коне в развевающемся алом плаще, с саблей наголо и блестящих на солнце доспехах. Плоское лицо его было грозно и величественно. Бледно-голубые глаза излучали силу. Плотно сжатые губы говорили о гневливом характере. Это был не совсем Алексей, а улучшенный образ Алексея; тот, каким он, возможно, сам хотел бы себе казаться.
— Прям Егорий Победоносец, — восхитился кучер, совершенно уже оправившийся после побоев.
— Токмо не хватает змия под копытами, — подтвердил Селиван.
— Слава Богу, что в жизни кир Алексей не такой суровый, — мягко ввернула Пелагея. — Он бывает злобен, но сердиться долго не может.
— Думаете, мой портрет не придётся ему по вкусу? — озабоченно спросил Феофан.
Слуги ничего не ответили, а кухарка сказала:
— Лесть всегда доставляет удовольствие. Даже если это явная лесть.
— Полагаешь, что я перестарался?
— Нет, пожалуй, что надо.
И рабыня оказалась права: повелитель княжества Феодоро даже вздрогнул, разглядев себя на картине, отступил на шаг, долго всматривался в лицо, напряжённо сопел. Наконец, воскликнул:
— Ошень интерес! Ти ест мастер. Лушше остальной.
Софиан отвесил церемонный поклон. Повернувшись к нему, гот расплылся в улыбке:
— Я имет для тебе славный новост. Некомат ест согласный саплатит викуп.
— Слава Богу! — вырвалось у художника.
— Но сейшас я не пошелат его полушат.
Дорифор, испугавшись, произнёс:
— Почему не пожелаете, ваша светлость?
— Шалко ест отпускат. Мошет, не поехат? Ми с тобой друшит. Буду шедро платит за твоя работ.
Приложив руку к сердцу, тот проговорил:
— Благодарен, княже... Ты великодушен. Но позволь всё-таки уехать. К детям, к внуку...
Алексей печально кивнул:
— Хорошо, так бит. Ти отнине имет свобода. И бес всякий викуп.
Феофан упал на одно колено и поцеловал ему руку. А потом спросил:
— И мои прислужники тоже?
— Да, и твой прислушник. Ми дават повоска и лошат. Восврашат твой нехитрий скарп...
— А ещё просьбу можно? Раз такое дело...
— Ошен интерес.
— Отпусти со мной Пелагею.
Князь нахмурился:
— Што са Пелагей? И сашем отпускат?
— Девушка-кухарка. У тебя в рабынях. Дочь Романа, моего ученика.
— A-а, такой красавес? Нет, не отпускат.
— Княже, почему?
— Ми не ест нарушат наш укас: не дават рабам воля. Если токмо господин шенится на раба. Если шенится — то она ест воля. — Рассмеявшись, проговорил: — Если ти шенится, то сабират!
Дорифор мотнул головой:
— Нет, сие невозможно.
— Ти шенат?
— Я вдовец.
— Где тогда пришин?
— Ей всего только двадцать, ну а мне скоро шестьдесят. В дедушки гожусь.
— Это ест пустяк. Наш отес во второй рас шенат на шена семнасать лет. Он имет шестесят два. Шил недолго, но ошен шастлив.
— Да она сама не захочет.
— Не смешит, не смешит — бит раба разве луший?
Софиан молчал. Алексей произнёс, явно забавляясь:
— Грек, решат. Помогай красавес, славний шеловек.
Богомаз подумал: «Может быть, действительно? Некомат не пожалел за мою свободу золотых монет. Неужели ж я не заплачу названную цену за свободу внучки обожаемой мною Летиции? Провидение помогло нашей встрече. Значит, это воля Небес. Если откажусь, не прощу себе потом никогда. — И ещё одна успокаивающая идея появилась у него в голове: — Ведь не обязательно потом требовать от неё разделять со мною брачное ложе! Главное — спасти. А затем останемся добрыми друзьями».