Стратегия. Логика войны и мира
Шрифт:
Поэтому нам нужно поискать другое, более основательное объяснение, которое может быть верным как при демократическом_правлении, так и без него, как при наличии неконтролируемых военных репортажей, так и в их отсутствие. И действительно, одно такое объяснение имеется — это демографическая база современных постиндустриальных обществ. В семьях, составлявших население исторических великих держав, четыре, пять или шесть детей были нормой, а семь, восемь или девять встречались чаще, чем современные один, два или три. С другой стороны, показатели детской смертности тоже были высоки. В те времена, когда было вполне нормальным потерять одного или более детей вследствие болезни, утрата еще одного сына на войне имела совсем иной смысл, чем для современных американских и европейских семей, где в среднем рождается по 2,2 ребенка или меньше того, причем ожидается, что все они выживут, и каждый из них представляет собой значительно большую долю семейного эмоционального капитала.
Как показали
У итальянцев (в этом смысле — возможно, самой постиндустриальной нации, и, конечно же, с самым низким уровнем рождаемости в Европе) есть особое словечко для такой реакции: «мамизм» (mammismo). Эта позиция, как ее ни называй, оказывает значительное влияние на политику, властно сдерживая применение силы. И опыт СССР в Афганистане доказывает, что это сдерживание может стать действенным даже без влияния СМИ, охочих до того, чтобы делать всеобщим достоянием горе частных людей, и без парламентариев, готовых идти на поводу у безутешных родственников. В самом деле, опыт СССР показывает, что дело обстоит почти так же, даже если число жертв хранится в тайне благодаря строжайшей цензуре, — ужасные слухи об огромных потерях разносятся все равно. В 1994 году, когда демократическая Российская Федерация приняла и свободную прессу, и «громкий парламент», отказ от дальнейших военных потерь прервал подавление провозгласившей независимость Чечни. В России изменилось все, кроме общества, не желающего больше мириться с тысячами жертв ни по какой причине, — даже ради того, чтобы наказать мало кому симпатичных чеченцев. (Вторая чеченская война в 1999 году велась по большей части артиллерийскими обстрелами и бомбардировками с воздуха, с упором на тяжелую бронетехнику, при том что наземных боестолкновений было очень мало, а потери свелись к абсолютному минимуму: всего несколько сотен человек к концу года.)
Современное отношение к жизни, смерти и боевым потерям не сводится к реакции родственников и друзей тех, кто проходит действительную военную службу. Это отношение разделяет все общество везде и всюду (кажется, его разделяла даже советская элита), так что налицо крайнее нежелание мириться с возможными потерями, которые стали гораздо значимей, чем во времена, когда общая численность населения была, пожалуй, куда меньше, но семьи куда больше. Что же тогда сказать о войне в Персидском заливе — или, если угодно, о войне, затеянной Британией ради отвоевания Фолклендских островов? Разве опыт этих войн не подсказывает гораздо более простого объяснения? А именно — все зависит от предполагаемой важности предприятия, от объективной стоимости того, что ставится на кон, или (что более реалистично) — от способности политических лидеров оправдать необходимость войны. В конце концов, даже во время Второй мировой войны военнослужащие горько сетовали, если их отправляли на фронты, которые считались второстепенными, и быстро присваивали им эпитет «забытые» (почти официальное название Бирманского фронта в 1944 году). Конечно, сражениям и связанным с ними жертвам противятся тем сильнее, чем менее убедительны официальные оправдания. Поэтому может показаться, что новая семейная демография и проистекающий из нее «мамизм», по большому счету, не относятся к делу, и важно лишь то, что было важно всегда: значительность интересов, которые ставятся на кон, политическая оркестровка события и лидерство.
В этих возражениях, несомненно, есть некий резон, но они не вполне убедительны. Прежде всего, если жизни людей можно подвергать опасности в ситуациях, занимающих выдающееся место на национальной сцене, то лишь в тех случаях, когда кризис достиг крайней остроты, то есть либо при непосредственной угрозе войны, либо когда она уже идет. А это само по себе исключает наиболее эффективное применение силы — скорее раньше, чем позднее, скорее в меньших масштабах, чем в больших, скорее для того, чтобы предотвратить эскалацию, чем для того, чтобы действительно воевать.
Еще важнее другое: использовать силу лишь тогда, когда налицо убедительное оправдание тому, подходит скорее малым государствам, подвергающимся угрозе. Для великой державы это слишком стеснительное условие. Великая держава не может быть таковой, если не выдвигает всевозможных притязаний, выходящих далеко за рамки ее непосредственной безопасности, чтобы защитить своих союзников и клиентов, а также отстоять другие интересы, не являющиеся для нее жизненно важными. Поэтому она должна идти на риск войны с целями, которые вполне могут быть неясными, — возможно, в малоизвестных отдаленных землях, в таких ситуациях, когда воевать она не вынуждена, но сознательно делает такой выбор.
Несомненно, даже сегодня выдающиеся усилия исключительно решительных лидеров, искусных в политическом руководстве, могут соответственно расширить область свободы их действий, отчасти преодолевая нежелание идти на жертвы. Именно это случилось и во время войны в Персидском заливе в 1990–1991 годах, и раньше, при отвоевании Фолклендских островов: эти предприятия были бы невозможны, если бы не исключительное лидерство президента Буша и премьер-министра Маргарет Тэтчер. В действительности решающим фактором стало именно это, а не очевидная важность задачи воспрепятствовать Ираку взять в свои руки контроль над саудовской и кувейтской нефтью или же незначительность Фолклендских островов для каких бы то ни было практических целей. (Еще одна иллюстрация того, что «объективная» ценность интересов, ставящихся на кон, может не играть никакой роли.)
Лидерство действительно важно, но повседневное существование великой державы не может зависеть от более или менее случайного наличия исключительного военного лидерства. Более того: следует вспомнить, что весьма низкое мнение о боевой мощи Аргентины (во всяком случае, недооценка силы аргентинских ВВС) и проистекающая из этого вера в то, что жертв будет очень мало, стали ключевыми моментами в решении Британии начать войну на Фолклендах. Схожим образом стремление снизить численность жертв было лейтмотивом всей войны в Персидском заливе, начиная с первой операции «Щит пустыни», которая сначала подавалась как сугубо оборонительная, заканчивая внезапным решением свернуть наземную войну, как только иракцы ушли из Кувейта, а Саддам Хусейн еще оставался у власти. (Правда, имелись и другие причины отказаться от атак на иракскую армию, а именно страх того, что если армия Ирака будет полностью уничтожена, угроза будет исходить от Ирана.) Как бы то ни было, представляется ясным, что свобода действий, обретенная благодаря успешному лидерству, все еще довольно узка — нетрудно догадаться, что довелось бы испытать президенту Бушу, если бы число жертв за всю войну в Персидском заливе достигло уровня одного-единственного дня серьезной битвы в любой из двух мировых войн.
Данные новой семейной демографии свидетельствуют, что ни одна из развитых стран с низким уровнем рождаемости больше не может играть роль классической великой державы: ни США, ни Россия, ни Британия, ни Франция, ни, тем более, — Германия и Япония. Иные из них еще обладают атрибутами военной силы или экономической базой для развития военного потенциала, но их общество настолько не переносит жертв, что в действительности демилитаризовано или близко к этому.
Если оставить в стороне самооборону и такие исключительные случаи, как война в Персидском заливе, общество согласно мириться только с такой войной, которую можно вести одними лишь бомбардировками на дальние расстояния, не подвергая риску солдат на суше. Многого можно добиться с помощью ВВС, подвергая риску жизни лишь немногих солдат; ВМФ тоже может быть иногда полезен; уже сейчас есть некоторые виды роботизированного оружия, и их будет еще больше. Но Босния, Сомали и Гаити напоминают нам, что типичное для великой державы занятие, «восстановление порядка», все еще требует сухопутных войск. В конце концов, без пехоты, пусть и механизированной, не обойтись — а теперь ее применяют очень мало, опасаясь жертв. Конечно, страны мира с высоким уровнем рождаемости пока все же могут воевать по собственному выбору, и в последние годы некоторые из них так и поступали. Но даже у очень немногих из этих государств, обладающих боеспособными вооруженными силами, нет других ресурсов, которыми располагают великие державы — например, возможности вести военные действия на дальних расстояниях или широкой сети разведки.
Ко времени написания этой книги военные власти США и Европы все еще вынуждены бороться с постгероическими ограничениями, само существование которых они склонны отрицать. Командование сухопутных войск (а в случае США — также и морской пехоты) не может смириться с тем, что их боевой личный состав стал по большей части неприменим в сражении, если не считать крайне редкой ситуации оборонительной войны. Представления держав о самих себе, господствующая культура, а также грубо материальные бюрократические интересы в получении неиссякающих бюджетных средств — все это препятствует признанию постгероических реалий. Взамен по-прежнему притязают на то, что войска, классифицируемые как боеготовные, действительно готовы к бою. Конечно, это порождает проблемы, когда на деле предстоит сражение, пусть даже самое незначительное. Так, в 1998 году гражданские власти США стали требовать поимки Радована Караджича и Ратко Младича, выступавших соответственно как политический и гражданский вожди боснийских сербов во время гражданской войны в Югославии, и дальнейшего суда над ними. Оба они были объявлены военными преступниками, несущими личную ответственность за страшные зверства.