Структура современной лирики. От Бодлера до середины двадцатого столетия
Шрифт:
«Ses purs ongles» [72] (Интерпретация)
В 1887 году Малларме напечатал окончательную версию сонета без названия, который начинается со слов: «Ses purs ongles…» Мы приводим его здесь для иллюстрации лирического стиля, отрицающего естественность факта, утверждающего чисто языковое бытие. Первая версия (1868) вербально звучит несколько иначе, но идентична по теме и мотивации. Малларме так прокомментировал все это в письме Казалису (1868): «Данный сонет – запланированный эксперимент над словом… Он составлен, насколько возможно, из белого и черного и предназначен для излучения из пустоты и сна. К примеру: окно, распахнутое в ночь; в комнате никого нет; ночь, сплетенная из отсутствия и вопроса; в комнате нет мебели, может быть, только смутные консоли, в глубине – угасающее зеркало, которое отражает звезды Большой Медведицы, соединяя покинутое пространство с небом». Этот комментарий подходит и для последней версии сонета:
Ses purs ongles…
Ses purs ongles très haut dédiant leur onyx,
L’Angoisse, ce minuit, soutient, lampadophore,
Maint rêve vespéral brûlé par le Phénix
Que ne recueille pas de cinéraire amphore
Sur les crédences, au salon vide: nul ptyx,
Aboli bibelot d’inanité sonore,
(Car le Maître est allé puiser des pleurs au Styx
Avec ce seul objet dont le Néant s’honore).
Mais proche la croisée au nord vacante, un or
Agonise selon peut-être le décor
Des licornes ruant du feu contre une nixe,
Elle, défunte nue en le miroir, encor
Que, dans l’oubli fermé par le cadre, se fixe
De scintillations sitôt le septuor.
Ее
Тревога – она, в этой ночи вздымающая Факел, –
держит
Некий вечерний сон, сожженный фениксом,
И погребальная амфора не упокоится
На консолях в пустой зале: и никакой изгиб
(складка, полое пространство раковины),
Отринутая безделушка сонорной тщеты
(Поскольку мастер ушел черпать слезы Стикса
Этим объектом, где прославляется «ничто»).
Но вблизи окна, раскрытого на север,
Умирает золото, возможно, декор —
Единороги извергают пламя в сторону никсы
(наяды),
Она – погасшее облако в зеркале, где вскоре
В сокрытом рамой забытье застынет
Звездная фосфоресценция септета.
Оригинал пронизывают рифмы странного, резковатого тона. Здесь употреблен (в переводе почти непередаваемый) вербальный материал частично греческого происхождения, однако не с целью какой-либо локальной колористики, но для насыщения текста чуждой языковой потенцией. О чем возвещается в сонете? Прежде всего о тревоге и нескольких ее атрибутах. Она, внежизненная, появляется в виде аллегорической фигуры. Она заполняет сонет неуловимой сущностью. Далее речь идет о ночи, пустой зале, зеркале, открытом окне, умершем золоте. Присутствует и нечто иное, разумеется, только в языке. «Вечерний сон» «сожжен» и не принят погребальной амфорой; «изгиб» называется «никакой изгиб», затем касательно этого «объекта» сказано, что он не имеет значения («безделушка») и существует лишь «сонорно», причем в тонах напрасных и недостаточных. Мастер (?) ушел и взял с собой «объект», о котором известно, что в нем прославляется «ничто»: к славе приходит «ничто» именно в недействительной вещи – ее нет, и она возникает только в своем наименовании. Никса третьей строки – «погасшее облако». Остаются в наличии окно и зеркало – символ Малларме для взгляда в бесконечное трансцендентности. Во всем остальном свершается уничтожение при одновременном рождении в языке. В тексте функционирует угасание, сопровождаемое переходом от присутствия в отсутствие. В конце дается понять, что звездная фосфоресценция «вскоре» застынет: время – в первых двух строфах едва пробужденное настоящее – растворится в безвременности и станет оной. Стихотворение может и хочет только в будущем и гипотетически коснуться абсолюта и равным образом коснуться отсутствия («ничто») только смысловой темнотой. Проникнуть в абсолют безвременности и безвещественности такая данность, как стихотворение, может – это доступно, вероятно, молчанию или пустоте. В языке, обусловленном какими-то границами, возможно отрицающим словом расплавить реальности и сотворить пространство, благоприятное для воцарения «ничто». И здесь это воцарение сопровождается тревогой. Распространяясь, тревога пронизывает зловещим немногие
Онтологический диссонанс
Здесь должно заметить, что, пытаясь познакомить читателя с этим трудным автором, мы более чем необходимо гармонизировали его интеллектуальную систему. Ибо через эту систему проходит трещина. Подобное наблюдается и у Бодлера, и у Рембо: трещина между идеальностью и языком, желанием и возможностью, стремлением и целью. Малларме обосновал ее онтологически. И его усилия найти такое обоснование свидетельствуют, сколь глубока эта трещина. Надо понимать соответствующую мысль и ее выражение в стихотворении как один из симптомов современного духа, а именно тот его признак, который мы неоднократно именовали господством диссонанса. У Малларме это онтологический диссонанс.
В его стихотворениях часто встречаются субстантивы: кораблекрушение, скалы, обрыв, падение, ночь, тщета. Ключевые слова неудачи. Однако и без таких слов, только в символическом событии стихотворения может говорить неудача. Двойного плана неудача: языка по отношению к абсолюту (упрощенно назовем это субъективной неудачей) и другая, объективная, то есть – абсолюта по отношению к языку. Касательно первой мы уже привели несколько примеров. Остается немного дополнить. В одном месте из «Igitur» читаем: «Я достаю слово, дабы опять погрузить в его собственную тщету». И в другом: «…все, что идеал предлагает как путь или убежище, ему противоречит», и сразу после этого речь идет о «взаимной контаминации произведения и средства его создания». Даже в высоте идеального замысла проступает вечная тягость языка и препятствует завершению высокого эскиза. «Igitur» – сравнительно раннее произведение. В тематически сходном и позднем произведении «Un coup de dés» [73] (где фразы и слова напечатаны в контрапунктическом расположении) внушается: «ничто» равно недостижимо, ибо мысль не способна избежать «случайностей» (языка и времени): человек именуется «горестным принцем утесов». Стихотворение «Prose pour des Esseintes» [74] , почитающееся вершиной непонятности, версифицированная поэтика, может быть также истолковано с точки зрения беспомощности и недостаточности языка. Первые десять строф содержат призыв к поэзии, напряженной в направлении сверхвысокой цели, и блуждают вокруг возможности ее создания. Затем ослабляется тетива: произведение может лишь поиронизировать над своей целью, но не достичь ее; присущий произведению «дух спора» (имеется в виду разногласие между стремлением и целью) оказывается упорней, нежели мучительное знание касательно «существования той страны» (области идеального), и поэзия вновь и вновь осуждена подниматься и разбиваться – с тем преимуществом, разумеется, что даже в катастрофе сохраняется невидимый отблеск идеального.
Все это, хотя и онтологически обоснованное, идет еще от Бодлера. Но есть одно важное нововведение. У Малларме дегуманизация достигла такой крайности, что он вообще отрицал человеческое происхождение мысли и поэзии, считая их источником абсолютное бытие. Следуя подобной логике, он должен был расценить диссонанс современного духа как необходимое качество абсолютного бытия. И если в ранних темах вполне акцентирован контакт между человеком и трансцендентностью, позднее еще более энергично утверждается совершенная бесконтактность. И дело не только в том, что язык не в силах дать духовное рождение абсолюту. В равной мере абсолютное бытие не может достаточно приблизиться к языку. Оба полюса, язык и абсолют, подлежат закону неудачи. Поэзия всегда остается для Малларме высшей возможностью в сфере недостаточности. И через онтологический диссонанс принимает она полной мерой несчастье. Что в этой поэзии удается, так это слово для неудачного контакта между абсолютом и человеком. И она произносит его очень тихо.
Сжатое сообщение о двух стихотворениях поможет осветить подобный ход мыслей. Первое – «Autre Éventail» [75] . Два параллельных действия разыгрываются в нем – реальное и духовное. Реальное действие – совсем простое: веер раскрывается и затем смыкается. Реальный процесс идентичен духовному, можно даже сказать, символизирует его. В веере таится «чистая радость», стремление ввысь, в безгранично расширяющуюся идеальность. Однако «пространство» – представляющее идеальность, – «отпугивает и дезориентирует, словно блуждающий поцелуй, он возникает неведомо для кого и не успокаивается». Также и абсолют страдает в своей изолированности: его «поцелуй» не находит предназначенной духовной сущности. Поэтому смыкается веер. Неудача настигает волю к выси, стремление застывает и замыкается в себе, удерживая только «сокрытую улыбку», знание о двойной фрустрации. И только «розовый берег в золоте вечера» – сияние абсолюта. Это сияние не расширяется к полному свету, но остается запечатленным в слове желанием невозможного. К неэффективному, недостаточному слову прикасается изолированное «ничто». В символическом языке последней строфы процесс выражен так: «Это он, белый замкнутый полет, который ты склоняешь к пламени браслета». Глубокая резиньяция тянется через прекрасное и темное стихотворение.