Стужа
Шрифт:
Я не прячусь, стою и смотрю на солнце. После закрываю глаза. На тысячи огней дробится солнечный круг за веками, а чуть погодя — уже один нежно-красный расплав.
Нет, я был еще слишком прямолинеен и прост, дабы понять пришествие той ночи — разве я спал?.
Мы за столом, вкопанным шестью ногами-бревешками в землю. За моей спиной — узловато-раскидистые груши. Они нависают сумрачно, темно. Сухой, жестяной шорох от этой листвы. Справа, за шлакоблочным забором, — смирность окраинной улочки. Каждый звук здесь в своей выпуклости. Напротив меня просторный дом, тоже из шлакоблоков, побеленный сверх меры, будто замаранный
За столом лишь свои, кроме соседа. Его кличут дядей Женей, а дед Иван зовет просто — Жень. На столе — чугунки с красными раками и бочковое пиво в графинах, помидоры, огурцы, лук с длинными и толстополыми стрелками. Перед дедом Иваном четвертная бутыль с «синим глазом». Мухи лениво ползают по по столу. Прямо передо мной ржавое рыльце вылезшего шляпкой гвоздя — серое дерево вокруг умято молотком.
Солнце опустилось за забор, но акации еще желтоваты. Вечера здесь коротки — разом обрываются на ночь. А ночи черны необыкновенно, мохнаты чернотой и зыбкостью воздуха в этой черноте. И мучнисто-мягка, горяча пыль на дорогах в ночи. И землю слышишь лицом. Она невидима под ногами, но тепло от нее очень слышно…
После двух чарок то ночное чувство-свидание так отчетливо — временами я уже не в состоянии отделаться от мысли, что оно не вымысел… Да и как вымысел? Ведь медальончик! Вот, на шее… после той ночи!
Я поднялся за ней, когда она уходила, — это помню, четко помню. Именно это… Все было серым в рассвете. Скоро она слилась с утром. Она шагала торопливо, словно убегала от света.
Тут я все помню. Она оглядывалась… Вот наспех вминает под блузу груди — они крупноваты. Вот приостановилась и надергивает книзу смятую юбку. Я ожигаюсь оголенностью ног. Смуглые до колен — я это больше представил, на самом деле ноги в сумерках были темноватые, будто ровно облиты чем-то глянцево-темным — и молочно-белые от колен и выше. Как же ожгла эта белизна! С какой яростью потянуло к ним! Я даже задохнулся, вспомнив их своим телом… Она расправляет блузу — отмечаю все подробности. Я уже испытал их руками и губами, а сейчас вижу — живот ниже пояса широк, но не дрябл — мощно и нежно слит с бедрами. Она далеко, а я вижу: серые глаза и взгляд настойчивый, упорный. Потом она, сцепив крючки, бросила юбку, и юбка задернула ее почти до щиколотки. И прежде чем совсем исчезнуть в утро — долгий взгляд. Свету прибавилось, и я увидел смуглое до черноты и тонкое к углам рта лицо. Длинные волосы на плечах — я запутал их. И потом те шаги, что унесли ее в утро, — уже в деловитости, ровные, накатные. И под одежкой свобода тела…
И я — без сил окликнуть, позвать, будто приговоренный к немоте и неподвижности. И от этого совершенно очевидное ощущение сна. И тут же подрубленность в сне — и уже пробуждение от жала солнца, упершегося в меня.
Я разделся и пошел к озерцу. Ноги елозили в ботинках на босу ногу. Я разглядывал мускулы, шлепая на себе комаров. И мне показалось, тело посочнело ласками, ласки не привиделись, а были. Очень много самых интимных ласк. Их можно было бы назвать бесстыдными, не иди они от огромного чувства и страсти.
И слова… Я бы все вспомнил, если бы не та подрубленность предутреннего досыпания.
И вот тут, очнувшись, еще в бреду сна, я вдруг почувствовал медальончик. Вот он, между грудными мышцами. Наверное, с полчаса я не мог шевельнуться, а только крутил желтоватый диск с непонятной вязью букв.
Что это?! После
И все же…
У озерца я скинул армейские ботинки. У берега мелко — и я прыгнул вдоль серого матового зеркала.
И этого ощущения, что кто-то смотрит на меня, уже не было. Я это чувствовал, я был один. Я резал воду поверху, не позволяя себе притапливаться. И все же поначалу слышал дно. Оно илисто проскальзывало от груди к паху. Медальончик отставал и погружался рядом с лицом. Я улыбался и бормотал ему всякие слова. Любовную чепуху — вот что я бормотал.
Выждав, я сломал движение на глубокое — и вода сомкнулась. Вместе со мной, возле глаз, погружался медальончик. Я не пустил себя глубже, а поплыл под самым зеркалом, все время поглядывая вверх. Светлая мгла нависала оттуда. И я колол ее руками.
Потом я вынырнул и начал мотаться по середке озерца: тело пружинило, собиралось в мышцы — и это было в восторг. И в этот момент я увидел пыль — пышный султан ее: это катила «Победа». Она была еще в нескольких километрах, а пыль уже стлалась высоко в небе. И солнце за ней было рыжее. Когда «Победа» сворачивала на целину, у пыли не доставало сил отгородить солнце. Пыль низковато бежала за автомобилем.
Они божились вернуться к рассвету, без солнца. Я знал, они запоздают. И когда та женщина была со мной, я молил, чтобы они запоздали вот так, до позднего утра… Ведь они не выезжают, не глотнув от души бочковое пиво. И всегда запаздывают. Это я понял из их шуток…
— Сколько за столом, столько в раю, — говорит жена деда Ивана и ставит возле тарелки с помидорами чугунок с отварными картофелинами. Дарья Семеновна в синем платье, рукава коротки — почти под плечо, на груди заколка из громоздкой грозди поддельных гранатов. Платье расперто грудью. Она распалена готовкой, однако в одежде и прическе старается соблюсти праздничность. И все же заметны в прядях у лба — седина, а в лице — болезненная чернота.
Nous reviendrons le matin… [5] А как «на рассвете»? Эх ты, еще сочиняешь стихи на фрунцузском!..
5
Мы вернемся утром… (Фр.).
Дед Иван поднимает чарку:
— Первая пьется во здравие, вторая — в веселье, третья — в согласие, а четвертая — в пьянство!
И мы опрокидываем по третьей. Я тут же прикусываю помидор и кисловатостью сока гашу огонь «синего глаза». Я блаженно тяну сок.
— Намни картошку, — советует дед, — молодая, своя… — Он весело взметывает брови на мою жадность к помидору. Не по-русски черны и тонки эти брови.
Он сдержан в застолье, строг. В коричневых, замятых брюках, которые ему неудобны. Белая рубашка расстегнута на верхнюю пуговицу и кургузо пузырится на лопатках. На ногах — «заграничные» туфли.
Я улыбаюсь воспоминаниям. В памяти присказка деда Ивана о чине дня.
— Веришь, на моем веку — леса по Кубани! — с восторгом в лице говорит дед Иван. — Нэ стэп, а лис и ны тильки у самой воды. Мы б с тобой не заведовали: рыба, зверье, птица! Ты «хрыст» на мини, мол дид Иван на сусликов тильки и гож? А стэп, хлиб!
У соседа короткое и какое-то гнилое надутостью туловище, наморщенное лицо с уклончивым взглядом. Он будто стережет наши слова. И ест он противно — натискивает обгрызанные хребты тараньки и рыбцов в щели стола перед собой.