Стужа
Шрифт:
На ночь я искупался. Я внушил себе: эта вода молодит меня. Я страшно не хочу стареть. Я заговариваю себя всеми словами от старости. Я долго кружил по середке, поскольку озерцо узкое. Я работал руками по-собачьи. Это удобно, если пытаешься стоять. Я понял, не только из-за богатых ключей озеро в своих берегах. Я нырял — и ни разу не достал дна, а уж я это умею делать.
Плавать было в удовольствие еще и потому, что по дну, подле берега, нет коряг. Когда я вылезал, чернозем от воды сразу становился скользким, а заходил я в воду много раз. Я все заговаривал старость. Не будет ни морщин,
После я стоял голый в темноте. Я был холодноват, а меня окатывал горячий, будто печной, дых степи — настой полынных запахов, возвращение зноя черной земли: суховатый, щекочущий запах с едва ощутимой росностью — водой, выжатой из ночной прохлады.
Мне чудится, будто кто-то стоит совсем близко и смотрит. Я даже поспешно натянул трусы и стал оглядываться. Но было так темно!
Я решил, что это именно почудилось. Ведь так всегда кажется, когда один. Но это ощущение чьей-то близости было очень явственным. Я еще долго с вызовом и любопытством поглядывал в темноту. Забавно…
На ночь я сжевал хлеб с салом. Хлеб от жары очерствел и царапал десна, но все равно был вкусный. Я стал запивать его, чтобы не царапал. А может быть, я ел чересчур жадно, как тогда худой перепелок… Вода из кастрюли припахивала раками и рыбой, хотя я надраил ее до блеска, будто пуговицы на шинели или гимнастерке. Впрочем, нас заставляют драить пуговицы и на фуражке.
С востока (для верности я еще раз определяюсь по ковшу Медведицы) темень будто полита красным. Это пустили пал по степи. Стерню пепелят. Может быть, поэтому здесь столько птицы? Небо там бухнет красным.
Внезапно очень остро осознаю, что желание выгодно показать себя портит меня и жизнь. И тут же вижу себя верхом на лошади: колени по-жокейски подняты и поджаты к лошади, я очень чувствую лошадь — мы едины, и мы легко берем препятствия. Когда един с лошадью, ей очень ловко и ничего не собьешь ей. В галопе я почти прижимаюсь щекой к морде лошади…
Выпростав руки, нащупываю кастрюлю, пью. Вода уже успела нагреться, отчего еще явственнее рыбный дух. Я отпихиваю кастрюлю. Я даже ложусь на локоть, чтобы это вышло совсем далеко. Тогда точно не зацеплю ее во сне.
У локтя я чувствую гладкость заводной ручки: безногий припрятал на всякий случай. А ну сунутся к ловушкам?
В озерце непонятные всплески, погодя шуршит трава. «Наверное, ящерица», — думаю я, пытаясь припомнить, спят ли ночью ящерицы, и решаю, что спят. Ведь ночью ящерицы не видят толком.
Воздух тепл. Я это чувствую: от озерец он расходится остуженный. Он тоже теплый, но остуженный. И теперь самый отчетливый запах — земли. И даже не земли, а пыли. Это очень сухой до терпкости запах.
После какой-то вздор, нет, не сон — скорее бред. Во сне я обычно ничего не воспринимаю. Обычно я просыпаюсь разом и уже чистый и здоровый новой жизнью, а тут во плоти осязаю… женщину. Откуда она пришла, почему? Ее волосы надушены степью, она потковата, горяча. Я целую ее в полуоткрытый рот. Я стараюсь вобрать ее дыхание. Когда это получается, она начинает постанывать, и ее тело волнами напружинивают судороги. Я опробываю, выглаживаю и смиряю все изгибы ее подлаженного под меня тела. Она все время подкладывает
Я прочитал ее руками, губами и вижу ясно, будто она на дневном свету. Губы ее горьковаты полынным молоком. Я в детстве пил такое…
У меня грубые ладони, набитые спортивными упражнениями. Я боюсь их шершавости, каменности — и касаюсь ее только пальцами.
Я замираю — это ведь счастье, когда женщина уступает во всем, дарит все и дремотно идет навстречу. Она благодарна мне, как и я ей. Никто не лукавит. Все жесты и прикосновения от правды.
Я потрясен. Все до этих чувств, все прежнее, было от животных страстей. Мы так жадны, будто эта встреча назначена очень давно, и мы измучены без нее, заждались…
— А я другой, — шепчу я. — Я очень хочу ласки. Мне ее надо больше, чем тебя!..
Я не знаю, бесстыдны ли ласки, но все нахожу бредом рук, потом — губами и бессвязностью слов. Все новые и новые чувства несу я от нее. Разве чувства от женщины — это лишь растворение в наслаждении? Нет, все иначе, иначе!..
Женщина — не вижу ее и пока не слышу. Воспринимаю ее прикосновениями — руками, губами, низом живота, ногами… У нее очень густые волосы, такие — дышать невозможно, даже когда не прикасаюсь, просто близок к ним. Они распались под головой и томят, не пускают воздух. Сколько же их! Пряди распадаются в руках, срываясь, складываются в твердоватые полудужья. Отвожу голову и жадно дышу — нет, задушат. Это не преувеличение — задушат! Какая-то колдовская грива…
Рот ее полуоткрыт, и в каждый поцелуй вплетается язычок — узкий крепкий кончик его. Он все время изворачивается в моих губах, обминает зубы, игриво льнет к нёбу, снова бьется в зубах…
Клинышек волос на ощупь ровно плотен и раздвинуто широк (как и сам живот) — горяч, слегка выпукл (покато выпукл) и волнующе беспокоен, напорист. Ознабливает желанием унять его — накрыть, растворить, растопить страстью. Не отдавая себе отчета, соскальзываю — и грудью придавливаю лоно, после бережно, но крепко обнимаю бедра. О господи!
Ощущение жесткого беспокойного островка волос, сосредоточенность огромной энергии в нем ошеломляют.
Обилие чувств, градус этих чувств — я каменею. Господи, это так: я впервые нежданно получил огромное богатство и владею им. Владею!
Это то самое богатство, о котором я разве только смел мечтать, не допуская даже ничтожной доли сбыточности его. Это чудо — немыслимое, но свершившееся!
Я накрываю грудью лоно и не могу совладать с собой: у меня вырывается низкий, мучительно-страстный стон. Это и страсть, и мука по тому, о чем столько молил в мечтах и во что не верил.