Суббота навсегда
Шрифт:
Он поднимался по лестнице, пропахшей, согласно переводу И. Любимова, плевками, окурками, объедками, сортирами, пролагая себе путь с помощью «восковой спички» (конечно же, вощеной — или тогда уж свечки). Вот заплакал ребенок, и сердитый мужской голос спросил: «Чего он ревет, чертенок?» — а женский раздраженно прокричал, как из преисподней, из кромешного мрака наверх: «Да эти две паскуды чуть его не зашибли. Несутся как бешеные». И действительно раздался стук башмаков, и Педрильо обогнали те, к кому он направлялся. Обе были возбуждены, даже в панике.
«Шалишь! Всякий
— Девушки, девушки, погодите! Не так стремительно. Ребенка же чуть не задавили.
— Это вы о себе?
Превращение первое: он задал тон, и ему было отвечено «под девчат». Одна из «девчат» шмыгнула за дверь раньше, чем он успел взбежать на площадку. Вторая, замешкавшаяся, была в матроске, несколько прелестных льняных прядей выбилось из-под бескозырки, на которой золотыми буквами стояло: «For England, home, and Beauty».
— Союзница!
— Великий Инквизитор! — И, став между ним и дверью, она раскинула руки: не пущу!
— Меня зовут Педрильо, и если я говорю, Блондиночка, что я твой союзник, то так оно и есть. К чему эти прятки? Во-первых, двум девушкам одним не пробиться в Париже — и нигде. Во-вторых, впусти-ка меня. Это же глупо, ты сама не видишь, что ли?
Она посторонилась, пропуская его.
— Так-то лучше, — сказал Педрильо, входя и оглядываясь по сторонам.
Никого.
Он спрятал пистолет.
— Барышня там?
Молчание.
— По крайней мере, надеюсь, что она меня слышит, ей это будет полезно, — и с бесцеремонностью голливудских детективов уселся на единственную табуретку, стоявшую посреди комнаты. Впрочем, речей держать не пришлось: окно выходило на огромную траншею Западной железной дороги, обрывавшуюся зиянием туннеля; и только он открыл рот, как сделалось темно, раздался грохот, в котором различить что-либо было уже невозможно — это поезд ворвался в туннель (было видно лишь, как стакан дрожит на туалетном столике в зеленоватом мерцании ночника). Но Педрильо все же успел обхватить ее стан, странно тонкий для привыкшего к схватке с противником-мужчиною, и не выпускал, покуда туннель не кончился.
— Ненавижу мужчин, — кричала она, вырываясь, разъяренная. То была ярость блондинки, скрывавшей свои чуть ли не новгородские косы под бескозыркой — но бескозырка упала, бескозырку сбили.
— Мы союзники, мы братья по классу, протри свои голубые глазки.
Надев бескозырку, она снова превращается в юнгу. Надолго ли? И каким будет следующее превращение?
— Тогда отпусти нас, мы хотим нашей свободы. Тысячелетия мы были у вас в услужении. Наше тело служит нам путеводной звездой — не ваше. Оно создано для нас, и хватит уже навязывать нам свою душу.
— Я ничего не навязываю, бери свою душу и иди. Заодно прихвати и тело. Дверь отперта.
— Негодяй! Два темных негодяя! О, я выцарапаю глаза тебе и твоему Бельмонте!
Очередное превращение, которое уже по счету? Но Педрильо — кавалер ордена Пелея, и не ему пасовать перед волчицами, львицами — всем этим бестиарием. Она может принимать любые обличья, сообщать окружающему вид летящего в туннеле поезда — мол, все туда летим, в ее туннель — может канать под лимиту или Девушку-с-Запада, Педрильо не выпустит ее из своих железных объятий.
— Что, Блондхен, что, моя белокурая бестия, не выходит уйти? Я могу дверь подержать.
Она в изнеможении опустилась на пол.
— Как Ариадна суждена Дионису, — продолжал он, — так Констанция суждена Бельмонте. Бельмонте поведет ее к вечным звездам… zu den ewigen Sternen… все остальное от лукавого.
Она плакала на полу, жалкая-жалкая — словно кинули в огонь ее лягушачью кожу.
— Пойми, мы пойдем иным путем. И это будет единственно правильный путь.
— Хорошо, — говорит, всхлипывая и шмыгая припухшим носиком, Блондхен. — Я скажу тебе, где скрывается Констанция: здесь, — и она прижала руку к груди. Педрильо ей мягко кивнул, как больной. — Без нее я лишь тело без души, ты это знаешь.
— Моя Блондиночка, воскресение свершится во плоти, ты будешь с нами. Честно говоря, хоть я и Педро, в теории я не петрю, и всякие там евхаристии, преображения — зац нот май кап оф ти… так вы, кажется, говорите?
Она улыбнулась — одними глазами, покрасневшими от слез.
— Ну полно, ты будешь со своей госпожой, будешь учить меня английскому — научишь английскому?
Она кивнула.
— Педрильо? Я должна тебе сказать… — пламень покрыл ее ланиты, — я… я… — еле слышно, страшно смущаясь, — я непознана.
Оторопел. После все же заподозрил розыгрыш.
— Я серьезно.
— Вот тебе и… Да тебя же в рай не пустят, ну что ж ты, в самом деле… Парней так много холостых… — он отчитывал ее, как отчитывают школьницу за нерадение. — А еще телом называешься. Такие тела в космос не берут. Где я тебе здесь в Париже найду лингам?
— Педрильо, мне очень жалко, но… Ты читал Антуана де Сент-Экзюпери? Ты теперь за меня в ответе. Представь себе, что я маленький принц…
— И думать не моги.
— А что прикажешь, последовать примеру моей знакомой Эммы Цунц?
Он молчал, загнанный в угол (сам себя загнавший в угол). В кого только не превращалась морская богиня Фетида, и в львицу, и в змею, но удержал ее Пелей; когда она превратилась в воду, он начал ее пить. Теперь дочь Владычицы морей, побежденная в том же многоборье, диктовала свои условия победителю. Видит Бог, не хотел Педрильо, чтоб Блондхен последовала примеру Эммы.
— Эх, раз не пидарас! (Скидывая камзол и закатывая рукава.)
Дальнейшее было не лишено своей забавности, однако не ясно, следует ли эту забаву описывать. В согласии с нашей эстетикой — не следует. С другой стороны, падение занавеса (смена кадра) встретило бы усмешку: что, слабо описать? Третий путь: перевести все в иную знаковую систему, чтоб сделалось притчей.