Суббота навсегда
Шрифт:
— Из призраков набирать прикажете команду? Нет, голландец испанцу не товарищ, даже если оба летучие.
Тут его осенило: «Не призрак, а встает из гроба, не моряк, а ставит парус».
Решение было под стать задаче. Это будут призраки из плоти и крови, это про них сказано: кто был никем, тот станет всем, (в сторону) продолжая оставаться никем. Это, конечно же, актеры. Экипаж корабля будет укомплектован бродячей труппой, участники которой могут все, ничего не умея, и представляют из себя всех, никем не являясь.
Как червями, отмель кишела кольчатой от тельняшек массою, отупевшей в плаваниях, а еще больше в промежутках между ними, когда
В одном из вагончиков, что очертили собой волшебный круг, внутри которого непосвященный начинал блаженно хрюкать, словно попадал на остров Цирцеи, Педрильо обнаружил Скарамуччо и Коломбину, лупивших друг друга чем ни попадя: репетировалась сцена ревности. «Его имя! Его имя!» — кричал мужчина, размахивая ножом с полой рукояткой, между тем как крашеная Коломбина норовила проломить ему голову надувной сковородою со словами: «Вот тебе Алина де Гаврильяк! Вот тебе Алина де Гаврильяк!» Они успокоились не раньше, чем на головы обоих рухнула перекладина с крепившейся к ней синей ситцевой занавесью, открыв взорам неприбранную постель и прочие подробности быта людей, ведущих совместную жизнь: вперемежку сушившееся мужское и женское исподнее, флаконы с притираниями, пару чулок, наброшенных на котелок. Когда в придачу к занавеси, служившей пологом, рухнула подвеска с кухонной утварью, отнюдь не бутафорской, и в грохоте чугунных сковородок и медных кастрюль потонули голоса актеров, тогда только они сочли стоявшую перед ними творческую задачу достигнутой.
Педрильо похлопал. В вежливых аплодисментах одной пары рук есть что-то нарочитое, прямо противоположное шквалу рукоплесканий, берущее успех в кавычки. И правда, бескрылое барахтанье самца и самки в месиве собственных выделений было тягостным зрелищем, разнообразить которое никаким битьем посуды невозможно. Зачарованно умиляться и хрюкать тщательно срежиссированным экспромтам богемы Педрильо охотно предоставлял другим — шалым мещанам с поросячьими глазками, без которых Дикс, Гросс и им подобные получали б весьма скромное вспомоществование от социаламта.
— Прошу тысячу раз меня извинить, не подскажете ли мне, как найти директора труппы?
— Мосье Варавву? Он сейчас фантазирует на венгерские темы. Он большой виртуоз в области пианизма.
— Варавва — это его сценическое имя?
— Нет, настоящее, мосье. Он разбойник, воистину сын своего отца. Мы нашего жалования месяцами не видим.
— Видите ли, мосье, — сказала Коломбина, гримасничая перед зеркалом — она смывала остатки грима; ее крашеный скальп уже перекочевал на деревянный шар, которому для полноты сходства недоставало ее лица, но то, хоть и поблекшее, не пожелало расстаться с уменьшившейся вдруг головкой, — видите ли, мосье, я удивляюсь, что нам еще вообще что-то платят, — и она принялась растирать по лбу и по щекам крем. — Боюсь, он разгадал нашу тайну. Ведь нам только б дали повыступать, мы и сами готовы за это приплачивать.
— Это очень унизительная страсть, мосье, которая сродни тайному пороку: ее можно удовлетворить лишь публично, — сказал мужчина с прилизанными черными волосами, сверкавшими, как новая калоша, с густо набеленным лицом и насурмленными глазами.
Тут лампочки, обрамлявшие туалетное зеркало Коломбины, начали поочередно мигать, так что казалось — сами саламандры закружились в бешеном хороводе вокруг этого запроданного на жизнь вперед лица.
— Свет экономит, шельма.
Варавва берег электроэнергию таким оригинальным способом повсюду: теперь огни, вспыхнув, сразу же гасли — думаешь, для броскости, а оказывается, лишь из экономии все замельтешило, завертелось; и, отмечая про себя, что экономия если и не «отец всего» (двигатель прогресса), то, во всяком случае, elegantiae arbiter и творец новых форм, Педрильо направился туда, откуда неслись Звуки Музыки Листа.
Варавва встретил его как родного. Маленький плешивец с малиновыми брыльцами — обязанными своим цветом не столько пороку пьянства, сколько иллюминации, устроенной в подражание атмосферным явлениям (сполохи) — он представлял собою разительный контраст белому роялю, из-за которого поднялся навстречу гостю. На ногах у него были грубой вязки чулки, удесятерявшие толщину икр; несколько раз проводит он по фартуку вспотевшими от игры ладонями; и, как ни странно, разнузданнейшее кружево воротника правило бал.
— Надо потолковать, — угрюмо произнес Педрильо, разбавляя этим приторную улыбку хозяина. Однако вышел напиток, который все равно пить было невозможно, так что пришлось вылить.
— Хорошо, поговорим без антраша, — сказал Варавва, — как мужчина с мужчиной.
— Как два Педрильо — меня зовут Педрильо. Это означает, так же откровенно, как я бы говорил сам с собой. Без дежурных комплиментов.
— Хорошо, сеньор Педрильо. Мне вовсе не нужны ваши комплименты. Исполнить «Венгерскую фантазию» может каждый. Особенно так, как это делаю я. Согласны?
— Безусловно.
— Ну вот и хорошо, ну вот и отлично. А то отовсюду слышишь: «Бараббас, вы так замечательно играете! Какой огонь, какое туше! А октавы какие! Вы покоряете своей…» Пустое. Вы правы. — Сморгнул обиду. — Вот мой цветник, — он обвел рукою окружавшие эстраду теплушки, где жили актеры: коломбина, пьеро, арлекино, скарамуччо, труффальдино, хор, балет. В отдельном домике жили Трое Страстных. Гвадалахарский Соловей прилетала из Трувиля, где над ней производил опыты один орнитолог — дон Паскуале. Хосе Гранадос потерял голос и теперь ходил за животными. — Пусть скажет спасибо и на этом. Впрочем, он лечится. Ах, я не представился, антрепренер Бараббас, собственной персоной… вы сожалеете, что мы не тезки? Понимаю, разговор тезок всегда доверительней. Итак, я к вашим услугам. Выезжаем со спектаклями на дом. Есть дикие звери.
— Вы, верно, любите театр?
— Что за вопрос! — Бараббас воздел руки, сцепив пальцы, а после с силой прижал их к груди, словно пронзил себя кинжалом. — Весь мир театр, все люди актеры…
— Так вот, это неправда. Иначе бы мы давным-давно сгинули.
— Я, разумеется, не говорю о тех, кто сколачивает подмостки. То есть я их считаю тоже людьми, скажу вам, сударь, больше — братьями. Людьми как раз меньше. Господь говорил, что все мы братья, не — что все мы люди. Полагаю, Господь сказал именно то, что хотел сказать.