Суббота навсегда
Шрифт:
Сухих плодов, пожалуйста!..
— Эти звезды надо мной…
— Этот нравственный закон во мне… — передразнил юношу Педрильо. Оба переигрывали, словно разговор вели в присутствии безымянного третьего — по меньшей мере, зрительного зала, не почтённого присутствием автора. Раскатывая матрас, взятый на случай, если ночь застигнет их вдали от жилья, Педрильо продолжал: — Вы, должно быть, забыли, что говорит Евангелие: главное не распаляться, лучше уж сыграть в «единую плоть».
— Молчи, дурак. Это сказано для таких, как ты. Жить как раз и означает распаляться, притом что согрешить — заказано, согрешить — смертью кончить…
— Ну, это, положим, еще не смерть,
Бельмонте его перебил:
— Я хочу поскорей уснуть, хочу забыться. День был жаркий.
— То ли еще впереди, когда наступит лето. Спите, ваша милость. Пусть приятно вас освежит во сне брызнувший персик.
— Если юность — пора страданий, то я всегда буду юным. Покойной ночи, Педрильо. Посмотри, как пылает эта звезда. Какой восторг на небе.
(— «Звездная ночь» Ван-Гога, — прошептала Блондхен, прижимаясь лбом к иллюминатору. — Знаешь, где я впервые ее увидала? На репродукции в журнале «Америка». Там еще был «Сон цыганки» Руссо.)
С восходом солнца они тронулись в путь и к полудню достигли Кастекса. Открывшийся их взорам город белел на солнце посреди выжженной земли, как кости. Такого жаркого лета старожилы и не помнили. Земля даже не трескалась, а походила на золу, ссыпаясь из горсти черной струйкой. Пересохло в жерлах самых глубоких колодцев, пили только сантуринское, которое, как всегда, имелось в изобилии. Есть в такую жару не хотелось; люди заставляли себя отрезать по кусочку от копченой грудинки и снедать с ломтиком сухого безвкусного хлеба. Сиеста опустилась на город, как полярная ночь опускается на поселок Мирный.
Слуга и хозяин сошли с холма, придерживая навьюченное животное, и очутились среди домов, чьи двери и ставни, выкрашенные зеленым, были наглухо закрыты. Белые от пыли и пота, они молча побрели по улочке в сторону центра и церкви. Есть две школы (гигиенические): одна — в жару не пить, терпеть; другая: пить — чем больше, тем лучше. Пионерский отряд, идущий по долинам и по взгорьям задравши хвост, понуждаем к первому; отряд под кахоль-лавановым флагом — ко второму. Хотя, казалось бы, в смысле устройства человеческого организма точно несть еллина ни иудея.
У Бельмонте уже не оставалось слюны, чтобы облизнуть пересохшие губы, и Педрильо в шутку предлагал ему свою.
— Обезьяна! Лучше целоваться с жабой.
В споре этих двух школ молодые люди поневоле держали сторону греков: запас воды кончился, а наполнить оскудевшие бурдюки винцом еще не удалось. Приходилось терпеть. Они шли вдоль домов — по существу, без окон, без дверей — как по залитому ослепительно белым светом коридору.
— Будто во сне, в киношном. Полный сюр.
— Педрильо…
Они остановились и прислушались. Отчетливо доносился стук удаляющихся женских каблуков… всё, замер…
— Суккуб.
— Или все что угодно вплоть до акустического эффекта.
— Суккуб в образе очень красивой женщины.
— Что до меня, то я ем шпигованную телятину с мозгами и артишоками.
Это развеселило обоих, и они зашагали бодрее, тыча ослику в мошонку палкой, чтоб не отставал.
Случалось (известны примеры), солдат на марше подгоняла юная амазонка. Она возникала впереди понуро бредущей сотни мужчин, словно говоря им: «Смугла я, но прекрасна, как шатры кидарские, как завеса Соломона». И те вдруг прибавляли шаг, начинали фатовато глядеть. Кем была бы она сама без них? И была бы вообще? Или одушевлена только их влечением, своей души не имея? Третий Никейский собор с помощью обидной для феминисток логики постановил, что все же душу оне имеют — иначе бы Иисус не являлся Сыном Человеческим (ход мысли как бы справа налево). Но тогда сколь оскорбительна для души эта клеть, в сравнении с которой мужское естество представляется вполне комфортабельным современным узилищем, соответствующим всем женевским конвенциям.
Слуга и хозяин понимали друг друга без слов. Первый видел: Бельмонте уже чувствует себя новым тринитарием и только не знает: его испанская обходительность, дух рыцарственного служения — как согласуется это с декларацией прав человека, где всё with indifference to sex.
И к свету привыкли, и жажда отступила, как воды Аральского моря, и даже ослик семенил без того, чтобы поминутно быть к этому побуждаемым, когда они вышли на площадь. Она была размечена, как циферблат компаса. Там, где север — церковь, там, где юг — алькальдия, по бокам суд и богадельня св. Мартина, другими словами, жандармерия. Посредине стоял фонтан, уставший бить еще при Омайядах. Все, что могло быть заперто, было плотно заперто, все, что могло быть опущено, было плотно опущено; только церковные двери не были притворены до конца, и черневшая щель сулила вожделенную тень. Бельмонте, не раздумывая, устремился внутрь, он был у цели. Цель, щель, тень. Все это теперь блаженно сложилось в одно целое — подтверждением чего-то правильного.
Педрильо стреножил осла и, прежде чем войти в церковь, оглянулся. Вот это мимикрия! Казалось бы, обсыпанная хвоей сухая веточка — и внезапно, в два-три прыжка, проворным насекомым исчезает из глаз. Так же и какой-то попрошайка, до сих пор, благодаря своему тряпью и надвинутой на лицо шляпе, сливавшийся со стеной, вдруг отделился от нее — но лишь затем, чтобы переменить позу. После чего снова сделался неподвижен. Правда, с той секунды глаз его уже различал.
Педрильо смерил диковинного нищего долгим взглядом. Вытянувший руки вдоль своего неимоверно худого тела, тот походил на стеклянную трубочку, в каких продаются корица, толченый мускатный орех (с концом НЭПа эти трубочки исчезнут, сохранившись лишь в памяти наполнявших их надомников). Нет, ошибки быть не могло: Видриера! Нищий имел вид отрешенный, будто совсем не замечал, что привлек внимание к себе. Запустить бы в него чем-нибудь, как когда-то в детстве, и посмотреть: испугается? Или он тогда прикидывался… А что если он как раз этого ждет?
«Знаете, уважаемый, фокусы показывайте другим», — подумал Педрильо, после недолгих колебаний решив, что за этим кроется подвох. Он прошел мимо, как ни в чем не бывало.
Эдмондо он нашел застывшим перед картиной. Но то была совсем не «Констанция» Моралеса. Солнце осияло ее, и уже невозможно было отвести глаз от воскрешенной далекой реальности.
— Это тот момент, когда Иосиф Аримафейский похоронил Христа и гроб завалил камнями. Все ушли, наступает ночь, Мария Магдалина и другая Мария одни сидят у гроба.
Голос принадлежал человеку, в котором Педрильо узнал недавнего нищего, чтоб не сказать кого еще… Он прервал было непрошеного чичероне, но Бельмонте сделал тому знак продолжать.
— Это один из лучших моментов Божественной Драмы и в то же время один из наименее затронутых великими мастерами. Тут есть величие и простота, что-то страшное, трогательное и человеческое. Какое-то ужасное спокойствие. Эти две несчастные женщины, обессиленные горем… Остается еще изучить материальную сторону картины. Багровый блик на безжизненно упавших руках — отсвет невидимой нам зари. Здесь надежда еще тлеет. Другая женщина — полная противоположность первой. С ее состоянием отлично корреспондирует клэр де люнь. Селена вышла из-за туч и льет свой селеноватый свет. Оцепенение души, у которой больше ничего не осталось. И если принять во внимание прошлое этого существа… Чувствуешь, точно дыхание проходит по волосам, не правда ли?