Суббота навсегда
Шрифт:
Педрильо: В смысле, чтобы тоже ждал какой-нибудь свиньи от вашей милости?
Патрон: Это мысль. Поскольку аллегория, представленная в жанре трагедии, не может не быть пошлостью, то «Ариадну» надобно объединить с веселым зингшпилем, который бы давался параллельно. Варавва и все его куклы, конечно, с ума сойдут. Воображаю себе, какой поднимется визг. Но покамест о зингшпиле ни слова, это будет сюрприз. Скажешь не раньше, чем остров уже забрезжит в утреннем тумане.
Педрильо: А если это случится днем?
Патрон: …Не раньше, чем возникнет пред взором окруженный слепящим золотом вод. Съел?
Педрильо: Да. То есть нет. Еще есть вечерняя заря и усеянный звездами шатер Царицы Ночи.
Патрон: Соответственно и подели их между Константинополем и Римом. Или нет, что у римлян — отними и кинь масонам. И не донимай меня,
Такого-то.
Помощник капитана своим поведением наводит на размышления. Вопрос — какие? О Варавве — которому хуже? О несчастьях затиснутых в Гейдельбергскую Бочку, которую субалтерну вздумалось охранять? Дроченька! Твоему цыплячьему уму не понять, что составы, которые движутся по одноколейке в пункт А, назад не возвращаются. Ремарка. «Я знаю таких, у которых никого не осталось». — «У всех никого не осталось».
Такого-то.
Плот, парус, человек с ястребиным взором.
— Куда?
— Плывем на Пунт.
Ну, пусть плывут.
Такого-то происходила масса увлекательного. У боцмана Скарамуша с корабельной Коломбиной любовь вместе, а ревность врозь — как табачок. И чтобы не была Коломбина на всех одна, эту радость, после триумфального галопа Блондхен, ревнивец вздумал разделить на две. Тогда Блондхен является к Варавве с претензией: на «Улиссе»-де сложилась невыносимая моральная обстановка. Капитан приказывает позвать боцмана. Сцена под названием «Беззубый и рогатый». Последний за табльдотом ногою отпускает шуточку. Зрелище подавальщицы, носом бороздящей пол. Причем зрелище столь захватывающее, благодаря задравшейся юбчонке, что даже мерзкий спрут, раньше чем испустить свой вонючий дух, прильнул снаружи к окну со словами: «I remember». Второй офицер хронически рвется в первые, кажется, на сей раз под флагом спасения человечества — долго искать флаг не пришлось. Знает ли Варавва о готовящемся на него покушении? Что ступать надо осторожней — ступенька? Ему не до того. Как в раскаленной чешуе дёсны. Ларреевой солью обсыпаны раны. Эпохи мучений не заглушить никакими звуками. И уже Зибелем вопит он: «Расскажите вы ей, что я еврей!.. Что страдаю, тоскуя…» По всему кораблю, как в невыключенные динамики, разносится страшное признание. Но всего потешней, когда выясняется: и свежевозведенные стены Содома, и внутреннее убранство дворца Тии — сплошной Голливуд, кадры из фильмов с участием Рудольфо Валентино. Блондхен просто вне себя: «Сейчас как дам по мордочке!» И дала б…
Такого-то.
Пообедал с тремя первыми голосами из оркестра Кабальеровича: бас-гитарой, виртуозом на губной гармонике и скрипачом из-под Киева. Все разговоры вокруг какого-то павиана Сёмы, который умеет (или, якобы, умеет) издавать флажолеты в точности как Хозенко на блок-флейте. Скучно. Заказал жареного кабана с капустою и со сливами, демонстративно выгребал ложкою капусту да приговаривал: «Не люблю я свинины!» Поев же, вместо водки выпил рижского бальзама. Трепещите, стольнички.
Такого-то.
Всю первую половину дня наблюдали, как два шведа гоняются за англичанином. Англичанин техничен и обводил их с легкостью. Наконец они приблизились к воротам Англии, и англичанин аккуратно послал мяч прямо в руки голкиперу. Блондхен, когда бы видела, то была б на седьмом небе. Сама виновата — не дуйся, не горняшка. Англичанин — шлюп. Один маневр ему особенно удавался. Как только шведский фрегат приближался на расстояние выстрела, тот выпрямлял стеньгу, поднимал боковые марселя и ложился на траверз. Пока преследователь развернет борт, чтоб дать залп, он уже как минимум в двух-трех лигах. Надо сказать, и для Вараввы, и для прочих, хоть они и числят себя в республиканцах, катастрофа 1588 года — неизжитая травма. Поэтому команда «Улисса IV» втайне порадовалась, что английский шлюп ушел от погони: если уж и мы им уступаем, то пускай все им уступают. Криво усмехнулись наши вслед двум кораблям, возвращавшимся в Стокгольмскую бухту. Флажки в руках сигнальщика-шведа вычерчивают: «Королева Христина» и «Король Густав» упустили «Принца Уэльского», а с ним и палладий, похищенный у шведов сынами коварного Альбиона, — то есть травник Линнея.
— Но это могло привести к военным действиям! — Варавва сложил подзорную трубу. Миролюбивый пес даже сильней возмущался неуступчивостью шведов, чем коварством англичан.
Хотелось мне ему сказать, что этот гербарий — ничто в сравнении с коллекцией сухих цветов, хранящейся…[34]
Такого-то.
Варавва спрашивал мое мнение о субалтерне. Я ему прямо сказал. Но, кажется, для него главное — спросить. Выслушать и понять, что тебе говорят — это выше наших сил, истощенных страданиями, которые к тому же всем до лампочки. Блондхен согласилась поужинать вместе, «но только чтоб без яйцев святого Джека». Все еще дуется. «Блондиночка, — говорю, — ну что ты, право. Посмотри на Полиньку Ш-ро, третьекурсницу, которой я ставил в авторском исполнении „Фантазию-экспромт“. А ты сразу драться…» — «Если бы Констанция не позвонила, ты бы уж имел шишку слева, шишку справа». Поужинали мирно, «без яйцев».
Такого-то.
Всю ночь барабанил по обшивке метеоритный дождь. Блондхен не сомкнула глаз, поминутно выбегала в коридор и прислушивалась, что делается в каюте напротив. Лично мне в дождь только лучше спится. Наутро я ей рассказал про «Ариадну», а то совсем было расхандрилась. Восторгам нет конца. «Но смотри — никому». — «Могила».
Такого-то.
Великий день. Хосе Гранадосу вернулся голос. Это было так. Он как раз кончил расчесывать (с содроганием чуть ли не болезненным, как ранку) белую ламу и нацепил ей теперь бантик, чтобы рассмешить остальных зверей. А то они смотрели печальней овечек в байрам-курбан. Иногда в шутку он связывал хвостиками ослов, про которых известно, что они — прекрасные люди. Ослики среди других зверей илоты: понуро стоят, «крутят скакалку». Две козочки через нее попрыгали, попрыгали, а дальше что? Печаль на мордах животных есть печать обреченности. Но человеческое лицо в золоченых рамах или на алтарных складнях льет свет на эти безвинные морды, словно искупает животное царство, инстинктом тоже стремящееся к бессмертию. Наивное пучеглазие рождественских яслей, пещера Иеронима — прибежище атлетической старости, где за маслом испанских холстов притаилась свирепая святость — все вобрал в себя религиозный опыт «певца за сценой» (так представился своим четвероногим — тогда еще врагам — Хосе Гранадос). Через многие испытания пройдет он, прежде чем сумеет воскликнуть: «Братец Волк! Братец Лев! Держите меня под руки — сейчас буду восклицать! Как слова ждут!» Иногда он им что-то вполголоса — в одну сотую долю своего некогда дивного голоса — напевал. Шубертову арию (без объявления, что это, но звери и так знали, что это); или «Соловьев»: «Солдат домой с войны пришел, а дома нет — проехал танк».
Белая лама с бархатистым розовым бантиком блаженно и тупо смотрела на Хосе. Волк, Лев (хранители), Нильская корова — хочется продолжить: Анубис — все так или иначе выражали рай на своих мордах. Земной рай, золотой век, обещанное слияние духа и материи — зовите это как хотите — сопровождалось тихонечко пением. Но когда речь зашла (пение зашло) о «благословенных фруктах», голос стал золотиться тембром, наливаться соком — и зазвучал… И снова, как в яслях, взирали животные кротко подстриженными глазами на чудо, открывшееся им первым. «Тенор! Ко мне вернулся мой знаменитый тенор!» — Тут Хосе Гранадос схватил верхнее cis, которое в восторге забило из скважины, как маслянистое золото, и било этаким Марио Ланцой, сколько хватало воздуха в легких. «Вот, — сказал он, переводя дыхание. — Вернулся… этот праздник… со слезами на глазах…» («Солдат домой с войны пришел, а дома нет — проехал танк».)
В пиршественной зале стояло буйное веселье. Наевшись и напившись, народ не хотел расходиться. Каждый был, как жених во дворце Улисса. Солист оркестра Кудеяр, первая скрипка у Кабальеровича, желая показать, что в безумствах смелых не знает себе равных, взял смычок работы Турта и вложил в него коллекционный Гварнери, чтобы выстрелить им и посмотреть, куда упадет «стрела». «Тугой, стерва!» — «Смотри, смычок не сломай», — кричали ему, а Чезаре Беллиа, обращаясь по обыкновению к поедаемому им желе, заметил: «Турт дешевле Гварнери, лучше пусть смычок ломает, не правда ли, дружок?» Инесе вздумалось пожалеть Бараббаса, сидевшего с бокалом морской воды. «Может быть, капитан, у вас растет зуб мудрости?» — «Или соляной столб», — предположил птицелов из Трувиля, смерив подлетевшего Ларрея взглядом, каким истинный француз никогда не посмотрел бы на соотечественника — при иностранцах. Осознав это, Ларрей принялся искать глазами помощника капитана — не терпелось поделиться с ним своими подозрениями. Какое! Дроленька наш сторожил теперь пост «нумеро эйнц». Австрийского экспрессионизма.