Суббота навсегда
Шрифт:
— А ну, повтори! — закричала Коломбина любителю хрящиков (Джузеппе Скампья), который из пресвятой сицилийской троицы стоял к ней ближе всех.
— Пусть повторит, и тогда будет иметь дело со мной, — сказал боцман, делая шаг вперед, но, поскольку девиз Страстных «все за одного, один за всех», — то и два шага назад.
— Наших бьют! — заорала буфетчица, перед лицом общего врага позабыв, кто при всем честном народе сделал ей подсечку в столовой.
Сама же дона Инеса словно мысленно перенеслась с Наксоса в Авлиду:
— Не нужно ни бранных кличей, ни распрей. Я ухожу добровольно. Вы, — жест в направлении Вараввы, — этого хотели? Вы этого добились. Театр, мне жаль тебя, ты умер раньше меня. Теперь на твоих подмостках будут сверкать коленками те, кто раньше делал это в других местах. Вашу руку, дон Паскуале. Дон Бараббас, без меня вас спасет только чудо.
— Инеса! Вы не можете…
— Только чудо, мосье. Идемте, наш милый доктор.
(Уходят — за кулису, из кадра — в небытие, куда уходят по ремарке уходят. Что там — не в рассуждении
Только зашла она за ближайший валун, которым, благодаря искусству художника-декоратора, стал простой лист фанеры, как спор разгорелся с новой силой. Так после единоборства вождей яростней становится сражение. Спорили: можно или нельзя все же было соединить оперу seria с оперой buffa в одном представлении? То, что с уходом из театра Инесы Галанте этот спор велся в сослагательном наклонении, лишь подливало масла в огонь. В спорах, которые ведутся в сослагательном наклонении, заведомо правы все. Это как битва, в которой обоюдный разгром противника предопределен неминуемой победою каждой из сторон. «Если бы да кабы, то во рту росли б бобы», — с пеною у рта настаивают одни, а другие в ярости кричат: «Нет, грибы!»
— Нет, бобы!
— Нет, грибы!
— Во-первых, о балете ничего не говорилось — вообще.
— Это и не говорится. Это само собой подразумевается, когда имеют дело с профи.
— Ничего подобного. Существуют договора, где все по пунктам. Так делается во всем мире.
— Да брось, при чем тут это. Это спланированная акция против opera seria. Часть широкомасштабной кампании.
— Ты еще скажи «всемирный заговор».
— И скажу. Нам говорят: пожалуйста, мы не против «Ифигении» или там «Ариадны», но уж и вы будьте любезны, уплотнитесь, дайте место нашему «Буратино».
— Ну да. А чего?
— «А чего…» Холодранци усих краёв в одну кучу хоп — да?
— Да уж лучше так, чем ваша тоска зеленая.
— Да, Коля, перестаньте, не видите с кем разговариваете? (Сказавшему «тоска зеленая».) Стыдно.
— Во-во. А представление срывать, все псу под хвост, не стыдно?
— Если б ваша клоунша себя повела иначе, глядишь, ничего бы и не было.
— Если бы да кабы, то во рту росли б бобы.
— Нет, грибы!
— Нет бобы!
Неожиданно мы снова перед вопросом:[36] ведет ли «где-то» свое существование гр. Безухов, гениальный создатель образа Л. Н. Толстого? Параллельная реальность, разом осуществленные «налево пойдешь…», «направо пойдешь…», «прямо пойдешь…» — что это, фикция? Всевышний блефует? («Quos ego!», «Ужо вам будет!») Условное наклонение существует только в грамматике — как выражение наших надежд? (А не в форме ответа на проклятые вопросы, коих — ответов — в грамматике тоже заключено превеликое множество.) В жизни воля обусловлена проложенным заранее маршрутом — свободною же только притворяется? Как и будущее притворяется безграничным космосом ходов? (Притворство лабиринта, у которого всего лишь одно входное и одно выходное отверстие.) Скажем со всей определенностью: мы — рабы. И да будет нам утешением наше мужество. В граните будущего пробит один-единственный ход. И так же прошлому мы не должны пенять: «Ах, если б…» Нос Клеопатры не мог быть ни длинней, ни короче. Плач по неосуществленным возможностям — не что иное, как искушение многобожием, и, уж если на то пошло, античный рок свидетельствует изначальное обручение эллинов с грядущим христианством — и далее… (именно так, а вовсе не в плену, мол, у языческой безысходности). Повторы, раздробленность, замкнутость на себя осколков (явлений) суть свойства нашего зрения и только. Ибо лежащее в основе всего сущего НИЧЕГО вне числа, вне цикла, вне дроби. Инопланетяне? Откуда им взяться, когда Земля — это Израиль среди других небесных тел? И она наступает на космос, подобно тому, как делает это Израиль — на Земле. Святая аксиома: уникальность Земли, уникальность Израиля, уникальность Торы, уникальность Синая.
Уникальность личности в мире.
* * *
— Эй, глядите! Да глядите же!
И тут все взоры обратились к морю. От корабля отделилась ладья и заскользила в направлении берега. Стоявшая в ней дева лицом, станом, взглядом могла быть только Констанцией. Никто никогда не видел Констанции, никто не видел, как она взошла на корабль, но это не значило, что ее не существует: Федаллы тоже никто не видел на «Пекоде». До поры, до времени.
Мы ошиблись, говоря, что, кроме субалтерна, сторожившего свои страхи, на «Улиссе» не осталось никого. Блондхен не сошла на берег: приписана к своей «душе». Как субалтерн — к чужой… Впрочем, твердили же нам тысячу раз, что сильна, как любовь, ненависть, и кони ее, кони…
Огненные, они уже коснулись золотом своих подков облака на западном склоне небесного свода. И освещение сделалось предвечерним, как на панно Менара — выставлены через зал от детишек Марии Башкирцевой (в таких случаях уточняют: не ее — чужих). Гаснущая голубизна неба, лилово-розовый облак, тени на лицах, подернутый дымкой изумруд газона. Закат Европы. Красота предков.
Возможно, как это бывает на сцене, Констанция казалась еще прекрасней, чем в жизни. Гребла Блондхен. Не веслом, сидя на носу или на корме, а рукой — плывя впереди челнока, который за собою влекла.
(Если мы решились отвергнуть соблазнительную — ибо в общем-то утешительную — многомерность, фасетчатость своего, так сказать, мысленного ока, вырвав его из мозга со словами: «закрылась бездна» (никаких иных человечеств, никаких сослагательных наклонений), то это еще не значит, что в дихотомии «поэзия и правда» за последней — последнее слово. Бесполезно вступаться — с ворохом исторических свидетельств — за короля Ричарда III, когда достаточно сказать:
Здесь нынче солнце Йорка злую зиму
В ликующее лето превратило —
а еще лучше:
Now is the winter of our discontent
Made glorious summer by this sun of York —
чтобы справедливость никогда не восторжествовала. Так же и вступление к «Лоэнгрину» решит дело в пользу Эльзы Брабантской, какой бы ведьмой и убийцей она в действительности ни была. Напомним, что Эльза обвиняется своим опекуном, Фридрихом графом фон Тельрамунд, в убийстве малолетнего брата, наследника короны герцогов Брабантских. Генрих Птицелов, призванный в судьи, требует Эльзу к ответу. Эльза начинает рассказывать какие-то небылицы: о явившемся ей во сне рыцаре, который якобы приплыл в ладье, влекомой лебедем, лебедь был увенчан короной (не хватало еще пары маленьких сережек). Ее рассказ лишь усиливает подозрение. Совершенно очевидно, что она либо безумна, либо симулирует помешательство. Как бы то ни было, если это убийство, оно достаточно мотивированно: попытка завладеть престолом. Но поскольку обвинение графа Тельрамунда не подкреплено никакими фактами и в общем-то голословно, король Генрих, в согласии с тогдашними юридическими нормами, принимает единственно возможное решение. Ради установления истины он назначает Божий суд — Gottesgericht, judicium Dei. То есть под истиной понималась справедливость, каковая есть первейший атрибут Божества, а следовательно, и Божьего суда. Фридрих фон Тельрамунд должен доказать свою правоту в единоборстве с тем, кто, считая Эльзу невиновной, рыцарственно принимает ее под свою защиту. Охотников нет, Эльзе никто не верит (а вовсе не потому, что граф Тельрамунд — искусный боец, как оно представляется сегодня). Кто же выступил на стороне Эльзы? По тем временам это мог быть безбожный злодей, за «миг удачи» готовый на все. За свой подвиг он вправе рассчитывать на благодарность. И благодарность не заставила себя ждать, куда более щедрая, чем он даже предполагал: герцогство Брабантское. Но поединок — дело сословное. Чтобы сразиться с графом, надо назваться. Встает проблема имени, которую самозваный рыцарь решает весьма хитроумно: он окружает свое имя тайной. Это сопровождается публичной клятвой Эльзы никогда не пытаться его узнать. Как и сегодня, люди в те времена были доверчивы, головы их были заморочены, умелое использование культурных штампов открывало путь к успеху любому проходимцу. Он зовет ее «Эль», уменьшительным от Эльзы, ласково. Она зовет его тоже «Эль»: и потому что супружеские нежности, включая разные ласковые прозвища, двухсторонни, но и потому что частица «Эль» перед именем христианского воина — наивысшее отличие, дань восхищения врагов: Эль-Сид. Победы в поединке достаточно, чтобы давешние проклятия сменились верноподданническими восторгами. Эльза — королева сердец. Само собой разумеется, таинственный чемпион в «играх с мечом» женится на ней — таковы законы жанра. Звучат свадебные марши, трубят герольды; цветы, ленты, дамы и рыцари — словом, ликующее лето… Лишь граф фон Тельрамунд с женою Ортрудой не хотят мириться с этим цветением зла в сиянии безнаказанности и полны желания восстановить свою честь и справедливость. Без устали клеймят они «Эль» братоубийцей, а ее благоверного — презренным бродягой, в посрамление Господа и всего христианского мира севшим на Брабантский трон. Попытка организовать заговор стоит Тельрамунду жизни. И хотя впоследствии расплата вроде бы и наступает: самозванец разоблачен и спасается бегством, Эльза умирает, не вынеся позора, — сам Фридрих граф фон Тельрамунд в нашем представлении остается все тем же черным коршуном, стремящимся насмерть заклевать Эльзу, простодушную и чистую, как белоснежный лебедь, плывущий по Шельде. И это вопреки всякому здравому смыслу. Оный капитулирует перед силою чувств, пробуждаемых в нас Вагнером, Шекспиром, Вальтером Скоттом, Пушкиным. Силою этих чувств и создается условное наклонение, способное перечеркнуть реальность. Но даже когда наступит пресыщение, что неизбежно, унылая правда Тельрамунда не выступит вперед и не скажет: «Теперь мой час». Вот уж когда точно не до нее. Пародийные гуси поплывут по Шельде, самонасмешка кентавром зацокает по ее пересохшему руслу; вспомним статуэтку никому не ведомого Прюдона «Лоэнгрин» (шестидесятые годы, через зал от Менара, там же, где стоит «Барон де Шарлю» Паоло Трубецкого) или ostpreussische Witze: кирасир с барышней на «Лоэнгрине»: «Fr"aulein, wollen Sie ein Schwan sein?» — «Nee, nee, den ganzen Tag mit dem warmen Bauch ins kalte Wasser» («А желали бы вы, ссыдарыня, лебедью сделаться?» — «Вот еще, цельный день тепленькое пузико в воде студить»).
Где-то у нас была открыта скобка, будем считать, что мы ее закрыли.
Ступив на берег, Констанция встретила прием — скажем кратко — достойный себя. Все дамы в труппе сделались как бы придворными и попадали в глубокий реверанс. Мужчины, все до единого, чертили в воздухе шляпами замысловатый вензель — «расписались за Веласкеса». Коренастый Барбосик застыл в персональном поклоне — с таким подносились ключи от Бреды. Бесстрастно приняв королевские почести, Констанция взошла на прибрежный утес, откуда явила взорам живую картину отчаяния — отчаяния бессовестно покинутой женщины. Куда там Инесе!