Суббота навсегда
Шрифт:
— Меня зовут капитан Немо, я ужасный, я злой разбойник Бармалей. Но вас я не обижу — за вас, верней, за эту красотку я выручу на невольничьем рынке в Берберии столько, сколько тринитарии не истратили и на всех христианских пленников вместе взятых. Вы видели, как я покарал того булгара-богомила? («Он весь караный-перекараный, клейма уже негде ставить», — усмехнулся Педрильо «в сторону».) Вот и истекает кровью глаза среди чуждых ему гробов… Ну да, вы же ничего не знаете о великой битве во мраке. Разные оркестры, театры, оперы, балеты — все они полегли, как на поле Куликовом. Сперва мы отправили на вечную стоянку этот ваш титаник, он просто просился, чтоб мы это сделали. А потом перенесли огонь на авансцену. Красивое было зрелище.
— Assassino! Voglio vederlo…
— Это
Сделанный капитаном визит не остался без последствий. С пленников сняли оковы, и обращение с ними, по меньшей мере, гарантировало им цветущий вид по прибытии в Тетуан. В первую очередь это касалось Констанции. Ее поместили в каюту «люкс», с янтарной ванной комнатой (которую правительство одной неназванной страны любит искать (likes to look for)), с косметическим и массажным кабинетом, где какие-то личности в белых халатах выполняли над нею по ускоренной программе то, на что у Хадассы ушел год. В «Мегиллат Эстер» сказано, на что именно: «…Шесть месяцев продолжались притиранья их (девиц) мировым маслом и шесть месяцев ароматами и другими притираньями женскими; тогда девица входила к царю. Чего бы она ни потребовала, ей давали все для выхода из женского дома в дом царя. Вечером она входила и утром возвращалась в другой дом женский, под надзор Шаазгаза, царского евнуха, стража наложниц; и уже не входила к царю…» Под стеклом моего письменного стола открытка с картины Энгра «Турецкие бани». Одалисок, как икринок — «хоть жри ложками». Их взгляд бессмыслен, «хорошо», «плохо» для них категории осязательные, лишь тоненький тюркский кюй, если принять во внимание занятие одной из женщин, еще как-то их волновал. Та же участь ожидала Констанцию.
Ни служанок, ни евнухов на пиратском корабле не было, считалось, что «пират должен уметь все». Сразу отыскались и опытные массажисты, и первоклассные «косметички», и настоящие артисты по части составления благовоний. Они неустанно хлопотали над телом Констанции, что имело характер открытого урока, на котором могли присутствовать все желающие. Желали все. Капитан видел в этом хорошее упражнение для закаливания воли. По его мнению, подлинное целомудрие не бежит соблазна, а наоборот, бесстрашно его поджидает — как Гектор Ахилла у Скейских ворот. Только ханжа боится взглянуть греху в глаза. Нет — прелюбодеянию в сердце своем!
И пираты, держа руки на затылке и торча в разные стороны распустившимися лепестками локтей, часами взирали на сменявшие одна другую процедуры. Немудрено, что потом на палубе они все, как один, галлюцинировали: им грезилась орсейская «Венера».[40] (У Констанции же, словно у казнимой расстрелянием, на глазах была черная повязка: не с тем, чтобы щадить ее чувства, но чтобы «обнаженною не пристрастилась она к созерцанию лиц противуположного пола в столь значительном числе».)
Не будь Педрильо в первые минуты появления пиратского капитана ослеплен внезапным светом, а в последующие — столь же удручен жалким состоянием, в коем они пребывали, то, скорее всего, он заметил бы перстень с черепом на капитанской руке; с черепом, без которого пара скрещенных костей на треуголке намекала лишь на собачьи радости. Перстень с черепом. И этим пускай все будет сказано.
Снаружи послышались крики вперемешку с обрывками отдаваемых команд. Педрильо по-провански понимал плохо — если речь не шла о пучке редиски или о бутылке масла. Притом курс корабля изменился круто. Случилось это на третий или на пятый день их пленения — вести счет дням было невозможно, пока капитан не отделил тьму от света (распорядившись поместить пленников в другую каюту — так что все могло произойти и в первый день). А дальше… Под оглушительную канонаду каюта заплясала. Густым дымом затянуло окно, вонь стояла ужасная. Одновременно Педрильо улетел в объятия Блондхен, и потом мячиками они летали от стенки к стенке. Продолжалось это недолго. В воцарившейся тишине, какая бывает в преддверии грозы, Педрильо еще успел обменяться с Блондхен парой фраз:
— Настроение бодрое, идем ко дну.
— Может, оно и к лучшему.
По палубе, словно июльский дождь, застучали десятки ног.
— Рукопашная? — спросила Блондхен, сама боясь в это поверить. Она судорожно прижимала к груди побелевшие кулачки.
Педрильо превратился в слух. Потом они опять заскользили куда-то вбок, каюту накренило. Когда дым за окном рассеялся, они увидали прямо перед собою разорванный кливер португальской каравеллы. Но что там кливер! На месте якоря, как под глазом у Руди Швердтфегера, зияла страшная дыра, и в глубине ее, как в еще более мистической ране, что-то копошилось. Ядром сплющило каравелле нос, теперь своей формой он напоминал носы черной сотни невольников, что составляли ее единственный груз. Над этими горемычными отелло бизань склонилась жалобной вердиевской ивушкой — вот-вот упадет. Было слышно, как с португальским акцентом побежденные что-то объясняли победителю — и в ответ чистейший кастильский: «…!»
— Кажется, они собираются таскать их за собой на веревочке — наш капитан впал в детство. Это же в Тулу со своим самоваром… если мы плывем действительно туда, куда он сказал.
— У него есть выход?
— Беленький мой, именно что у него нет выхода. Португалов он должен взять на борт, за них будет уплочено, португалы своих выкупают. Носеэров[41] же обыкновенно оставляют плавать в супнице. Ну, иногда по ней могут дать залп милосердия.
В плену день считается за неделю. К вечеру второго дня хитрость капитана Немо — как пожелал он отрекомендоваться Констанции, Блондхен и Педрильо — удалась. Португальская каравелла на буксире сбивала с толку, и один испанец стал беспечно приближаться к ним. Свою ошибку он понял слишком поздно. Началось преследование. Это был тяжелый торговый корабль, вооруженный несколькими старыми ломбардами, но зато готовый в себя вместить все золото мира (и с ним затонуть). Надо думать, этот плавучий сундук с золотом отбился от большой купеческой флотилии, которую сопровождает до пяти галеонов. Время от времени он становился виден из окна каюты — и всякий раз все ближе и ближе. Его маневры в попытке спастись напоминали отчаянные рывки, от которых петля только туже затягивается.
— Ну вот, глядишь, уже и сдача тому, кто нас купит.
— Ха — ха — ха — очень смешно.
Педрильо вздохнул:
— Ты еще этого не проходила, Блондиночка. Смеяться перестаешь намного раньше, чем острить.
— Но праздновать труса начинаешь еще раньше… Посмотри — или мне это показалось?
Нет, ей это не показалось. Действительно, сколько-то точек виднелось на горизонте.
— Семь парусов, — насчитал зоркий Педрильо. — Это слишком далеко, и потом это могут быть французы, которые своих корсаров не трогают.
— А чего же тогда их корсары сами нападают на французские суда?
— Ты имеешь в виду потопление «Улисса»? «Улисс» только приобретен был в Париже, ничего французского в нем нет.
— А команда откуда родом?
— Из моего правого кармана, — неожиданно для нее огрызнулся Педрильо. В самом деле, что за глупости: «откуда команда?» Интернациональная бригада кукол под началом опытного кукловода. С концом спектакля их стряхивают, как крошки со скатерти.
Темнело. Для растяпы-испанца время шло не по дням, а по часам. Но когда смертная тьма уже совсем готова была покрыть его очи, когда расстояние между кораблями равнялось пушечному выстрелу, другая тьма, ночная, заставила пиратов отложить штурм до утра. Стояла ночь — лунная по гамбургскому счету. Волшебный свет отражался морем, этим зеркалом богов, «перед которым — как сказано в одном стихотворении —