Суббота навсегда
Шрифт:
Ресничка Аллаха и с виду была как ресничка. Выгнутой стороною примыкала к Алмазному дворцу — «терлась спинкой», по выражению сладкоречивых придворных; о галерее, соединявшей оба дворца по типу той, что переброшена через Зимнюю канавку, ими говорилось: «Мостик томных вздохов». С вогнутой стороны чудо-реснички были чудо-сады, множество садов: в таком-то, в таком-то, в таком-то стиле. Их разделяли водоемы, из которых причудливо рос живой хрусталь.
Об этих фонтанах Осмину напоминал шумевший за окном старец-прибой. Казалось, то рычал пес: ровно, высоковольтно. И псом был не кто иной, как спавший Осмин. В канун невольничьей ярмарки в Тетуане, крупнейшей на побережье, ему снилось: он — кизляр-ага Великого моря. В беспробудном мраке на многовековой глубине залегло чудище, не ведающее своих границ
Он этого не учитывал.
Утром его носилки, сопровождаемые ливийскими гориллами, плыли по зловонным, кривобоким, горбатеньким улочкам Тетуана, словно город самим своим видом олицетворял неотъемлемую деталь магрибского рынка — фигуру рыночного нищего.
Международная невольничья ярмарка в Тетуане привлекала пиратов со всех широт и разбойников со всех дорог, а с ними и сонмы невольников, невольниц и маленьких невольняшек, представлявших все этническое богатство нашей планеты. Широчайший выбор разреза глаз, формы носа, оттенков кожи. А языков — Бог ты мой! Ну, может, мы немножко преувеличиваем.
Подгоняемый нетерпением, Осмин на своих двоих двигался бы и скорее — про носилки известно, что они тем неповоротливей, чем больше поворотов встречают на своем пути. Но Восток медлителен и умеет ждать, извлекая из этого сладость, о которой Запад ничего не знает и, к счастью, ничего не хочет знать. Нетерпение Осмина проявилось лишь в том, что он выглянул из-за занавески — и как раз в этот момент был замечен
Мансур, Али и Шакран проводили глазами носилки: так же, помнилось им, маячил и Ковчег Завета над чешуей голов. С приближением к гавани, где ежегодная тетуанская ярмарка имела место, плотность толпы достигала отметки «давка». Для
— О как ты прекрасна, ярмарка, утром, палатки твои шатровые!
— Правда твоя, Шакран-ата. И шатров этих, как сосцов у сучки, — такое множество.
— О как прав ты, Мансур, как прав ты! Набухшие, изобильные стоят они рядами, и ни одного среди них нет, уступавшего бы остальным.
— Правду говоришь, Али, так и есть. Нелегко будет выбирать Осмину, белокожему кизляр-агаси.
— Агаси ты моя бамбаси, до чего же это правильно, гагуси. Только знает свирепый Осмин, чего он хочет, как сырыми мозгами, раскормил знанием свою свирепость.
— Правда твоя, мой прибамбасик, мой залумпасик, мой некошерный колбасик, мой колокольчик, мой пумпусик, двойник мой, мой советник, мой оракул, пророк! Кузен мой добрый, как дитя…[48] Семь звезд горит в небесах, где на вопрос о солнце Селим-паша отвечает: «Я за него». Что с вами, что вы смотрите на своего Али, как на хоровод манихейский?
— Ой как прав он, наш гагуси — то и смотрю. Солнце светит, но не греет, и на небесех тех печать. Поэт погиб в тебе, Алик-баба. Слушайте же, дети, что вам расскажет безносый Мансур.
— Нет — Алик-акбар…
— Нет — правдивейший Шукран-абу…
И далее звучит хор в составе этих Киршну, Вишну, Черешну — потому что страсть как любят они кучу малу:
— Осмин, белый кизляр-агаси, обязался восстановить могущественному правителю Басры его сломанный рог. Да-да, нечем бодаться Селим-паше. А то, глядишь, обратит Селим свои взоры на черных евнухов, по примеру султана, а ему, Осмину, обрубит вершок, как мамелюки обрубили корешок. О Восмин свирепый, страшись, не возвращайся без луны, вызывающей приливы! Ты, сызмальства наслышанный о чудотворных златозадах, — блажен, кто отыскал разрыв-траву! Ищи. Когда наши войска вышли на подступы к Вене и чуть не водрузили зеленое знамя пророка над цитаделью экспрессионизма, то от тамошнего огородника, потом сбежавшего под защиту чуждых крыл, стало известно, что якобы есть другая разрыв-трава. На невыразимые желания. Хоть ты сам султан, неким желанием тебе приходится тайно поступаться… Да мало ли, о чем, в отличие от нас, знает Осмин, удесятеряя этим свою свирепость, ибо кто приумножает знания, тот приумножает свою свирепость, — и
— Смотри, Али, за углом играют в «тетуанского пленника». Свернем?
— Неправда твоя, Мансур. В «тетуанского пленника» играют испанцы, а мы играем в «испанского пленника». Свернем.
— Твоя неправда, Али, потому что, если мы свернем, то не увидим «лезгинки».
— Неправда твоя, Абу-Шакран, потому что это не лезгины, а все же ливийцы…
Ну их…
Ряды торговых точек, поэтически уподобленных содомитом сучьему вымени, были забиты, как сопливейший из носов. Большинство — праздношатающиеся, но кое-кто хоть и шатался, да дело разумел. Мало того, что эти разумники помнили списки кораблей, доставивших в Тетуан свой улов (в конце концов, на стендах имелись вывески), но они отлично знали, где велся промысел и как. Вспомним рыбный рынок в Див-сюр-Мер. На лотках затейливо выведены названия баркасов. Длиннее всего очередь к «Марии-Антуанетте», но кто-то чает «Звезды морей», а кому-то любезней «Альбатрос». Так же и в Тетуане. Каждая ячея имеет свою клиентуру. Существует такое высокое умение, как создавать иллюзию низких цен. Когда за девочек (которыми, заметим в скобках, кормят рыб в Хуанхе) здесь хотят пол-юаня, то покупатель начинает «мести с прилавка». И тогда уже не замечает, что женщины-фалаша идут по цене рабынь из Месопотамии, а постные суданцы стоят столько же, сколько с румяной корочкой суздальцы. Последние — специальность алчного и желчного рахдонита:[49] вот, покачиваясь, движется он на верблюде по пустыне, и ежели смотреть против солнца, то вереница рабов с пропущенной через ошейник цепью являет собою отрадную картину с точки зрения прогресса: кажется, что это тянутся телеграфные столбы.
— Дадите на пробу? — спрашивает покупатель продавца и либо слышит в ответ «пробуем глазками», либо отправляется за ширмы — обыкновенно это бывает, когда «фрукт» не больно-то казист, но хозяин божится, что «сладкий как мед».
Еще устраивается «показ» по типу демонстрации мод. Однако стройному юнцу в вашем пузатом присутствии не полагается разрешать доминантсептаккорд в тонику, это прерогатива покупателя.
Были шатры, источавшие такие гастрономические ароматы, от которых слюнки текли, как слезы. Это торговали кулинаров. Здесь уже вы сами оказывались в роли модельного юноши: от кулинарных шедевров вам уделялись сущие крохи (но какая посуда, какое обслуживание!). Вот купишь повара, тогда и обжирайся. И что вы думаете, покупали.
В других местах торговали виртуозными партнерами в нарды, слепыми лирниками, применявшимися в гаремах («Глаза б мои не глядели…»), дорогостоящими европейцами, впрочем, дорого стоили они лишь в мирное время, в разгар же военных действий не стоили ничего. И т. п. и т. п.
То там, то сям встречался наглухо запаянный ларец с надписью «Сырец», внутри которого стояло жужжанье; то жужжанье у нас песней зовется. Говорят, этих рабочих пчёловек тайком скупали каннибалы, но это слухи, а вообще-то «рядовым необученным», им давалось кайло, тачка — и с места в карьер.
Носилки с Осмином опустились у неприметного ларька, по виду, если и торговавшего чем, так только газировкой с лимонным сиропом. Ни раба, ни рабыни, ни рабенка («рабенок» — так о своем подопечном выражались крестьянки, бывшие в услужении у нонешних городских) — ничего такого не стояло перед палаткой с неброским названием «Промысловая артель „Девятый вал“». «Вали отсюда, панял?» — как бы говорила палатка каждому, кто проходил мимо. Перед кизляр-агою из Басры, однако, полог ее гостеприимно откинулся, словно только его и ожидали.