Суббота навсегда
Шрифт:
Я заколебался. Не потому что хотя бы на мгновение усомнился в неправде кровавого навета. Но одной личной незаинтересованности судьи мало, да таковой и не бывает на сто процентов, всегда какая-то склонность имеется — о чем сам судья может не подозревать. К тому же непредвзятости соответствовать должны компетентность и ум. Кто может гарантировать соединение в одном человеке этих трех качеств — одновременно же и условий, необходимых для вынесения справедливого приговора? Больше того, мне, маленькому мальчику, вообще не по силам оценить надежность каких угодно гарантий, от кого бы они ни исходили. Подчиниться решению в столь важном вопросе, когда на чашу весов брошена правда о еврействе и, следовательно, о
«Маленький мальчик» сказать это все не в состоянии, но рассуждал я приблизительно в таком роде.
— Боишься?
— Просто нет на земле такого человека, который бы мог быть судьей. А откуда он знает все? Может, я чего соврал, может, ты.
— Правда, нет такого человека на земле… А мы, знаешь, кого возьмем судьею — вот этого, эти все знают, — и Костя показал пальцем на Петра Ильича Елабужского.
Я ошарашенно молчал. Костя предлагал вызвать духа.
— Петр Ильич Елабужский, девятьсот третьего года рождения. Умер второго-третьего тысяча девятьсот пятьдесят пятого года. Выглядел вот так.
Со снимка Елабужский смотрел на меня округлившимися глазами, словно в ответ на сделанное ему предложение. (А на самом-то деле в этот момент в его ушах звучит: «Приготовились, внимание, сейчас отсюда вылетит птичка».)
— А ты когда-нибудь раньше их вызывал?
— Однажды, с одним человеком, — «один человек» прозвучало как имя растлителя. Я почувствовал, что бессилен перед охватившим меня желанием. Я еще расспрашивал: как это было да что из этого получилось — но ответ мой был предрешен.
— Если б еще иметь его фотографию, — сказал Козлов, пробуя отодрать снимок.
Я оглянулся по сторонам. Никого. Среди такого количества надгробий — и чтоб не было ни одной живой души… Интересно знать, когда нас видели, что думали — зачем мы здесь. Много раз праздношатающимся юнцом бывал я на кладбищах, там выкурил я свою первую папиросу, там овладевали мною мысли, приличествующие сему месту — и моему возрасту (кому как не юности предаваться мыслям о смерти, даже о самоубийстве). Что же при виде меня думали люди, пришедшие навестить своих, какие приписывались мне цели? Вопрос, которым я никогда не задавался. Вот вырасту, пойду на кладбище, повстречаю там маленького буржуина — и отвечу на него.
Третейский суд
…Итак, я оглянулся. Но на полинялом небосводе показался бледный серпик, в домах зажглось электричество. И хотя последний луч еще только догорал, на кладбище было пусто («ни одной живой души»). Тем не менее Козлов не покусился на фотографию.
— Ладно. С ней было б надежней…
Проводили спиритический сеанс, разумеется, не у меня — у него, в Гавани, в отсутствие Лиды, которое было трудно назвать редким: менее всего она была домоседкою, а о сыне, моем ровеснике, и вовсе говорить не приходится. Они жили в маленькой полутемной квартирке, в соседстве всего лишь двух старушек, под низким потолком (у нас, слава Богу, было от пола до потолка четыре метра, большая солнечная комната, выходившая окнами на живой перекресток — а не в какой-нибудь кирпичный колодец). Над кроватью, патриархально застланной тюлем и убранной подушечками, чернел образок. Козлов спал на раскладном кресле, которое сейчас занимал я. Между тем Козлов стянул со стола, где нам предстояло заниматься делом, скатерку, опять же из белого тюля, и, скомкав, запустил в подвенечный саван Лидиной постели. Дощатый крашеный пол был чисто выметен. Ни на мебели, ни в темном пространстве помещения не было ни пылинки — что солнечным столбом стоят в комнатах с высокими потолками, всегда светлых, окнами глядящих на трамвайный угол. Там пятерка, четырнадцатый, двадцатка и двадцать четвертый, прежде чем тронуться, сверлили веселый бензиновый воздух синим, как молния, звонком.
На буфете пара крючком связанных салфеток, поверх которых Пушкин, балерина и проч. Это потомственное русское «викторианство», мещанское, а может, и кулацкое, а может, и купеческое, некогда хаживавшее к старцам и ведшее строгий учет житейским радостям, своим и своих близких, дохнуло на меня, едва я переступил порог комнаты. Вероятно, в свою очередь, я тоже на него дохнул: с размаху плюхнулся в кресло, закинув ногу на ногу под таким углом, что только сигару в зубы да завести рок-н-ролл «на костях».
— А когда к ней эти ее иностранцы приходят, ты где спишь?
— У тети Маши, соседки… Ну, давай.
Константин развернул рулон ватмана, специально купленного в «канцтоварах», кругом набросал алфавит, оставив между буквами расстояние сантиметра по два, достал из буфета тарелочку.
— Благоволите, сударь, приступать. Э, постой, — после минутного рытья в ящиках он вынул черную ленту, какие по будням вплетаются в косы, и повязал ее себе на шею. Мне же дал шляпку из черной лакированной соломки — их все надели после войны, победоносной и щедрой на трофеи войны.
— Нужно что-то черное.
Я посмотрел в зеркало: как мне — в дамской шляпке. Любопытство, чувство противоестественности, сопутствующее всякому чародейству, и в придачу волнение — все вылилось в легкое дрожание пальцев. Подрагивали и пальцы господина де ла Бук, когда в щекочущем соприкосновении с моими, а также с краями перевернутой тарелки, они распластались над столом.
— Души королей и принцев, кокоток и альфонсов, дуэлянтов и нашедших свою смерть на гильотине! Констан де ла Бук из мира живых повелевает вам: расступитесь! Пропустите через грань жизни… — он сделал паузу, как перед объявлением победителя, — душу Петра Ильича Елабужского! Его тело вышло из утробы материнской двадцать девятого апреля одна тысяча девятьсот третьего года и питалось соками жизни пятьдесят один год, десять месяцев и пятнадцать дней. (Грегорианскую чертову дюжину мы учли.)
Явись, душа, открой нам тайны,
Которых жаждет сердце знать,
Врата отверзи в мир потайный,
Излей на сердце благодать.
То же самое октавой выше повторил за ним я, со всеми декламаторскими ухищрениями, на которые только был способен:
Явись, душа, открой нам тайны,
Которых жаждет сердце знать.
Врата отверзи в мир потайный,
Излей на сердце благодать.
Мы выяснили, что это напоминает стихи из «Трех мушкетеров» — те псалмы, которые распевала миледи в заточении. «Ну, правильно, а чего ты хочешь — духовные стихи, они и есть духовные стихи».
— Душа того, кто звался на земле Петром, здесь ли ты? — продолжал Константин. — Возвести свой приход.
И вот, побыв сколько-то в неподвижности, блюдце чуть дернулось под пальцами, которые тут же поспешили за ним. Это было странное и скорее неприятное чувство: появление в неодушевленном предмете признаков жизни — которым еще к тому же надо потакать, вместо того, чтобы дать по блюдцу кулаком. Может, именно так будущая мать ощущает у себя в животе наличие чего-то шевелящегося помимо ее воли — движение, источником которого сама она не является. Правда, будущие матери утверждают, что это им приятно, но они, наверное, хотят сказать, что это им в радость.