Суббота навсегда
Шрифт:
Я откровенно ее поджидаю — она-то не может позволить себе «перейти на другую сторону улицы». Но и я не вылупился совсем нахально, я, конечно, буду щадить ее самолюбие.
— Вы не знаете, который сейчас час? — С подобным вопросом обращаться к незнакомке, когда у самого на руке часы — «фо па». Но тут это «удар милосердия» — иначе она вынуждена была бы остановиться и первой заговорить.
— Нет, не знаю.
— Солнце припекает. Должно быть, уже половина одиннадцатого. Я видел, как вы стоите там вдалеке, и подумал, что вы спрашивали дорогу или ищете кого-то. Вы ведь нездешняя?
— Нет, я нездешняя.
Молодец, она хорошо это сказала: я нездешняя…
— Вы мне позволите вас проводить? — тоже со значением спросил я у «нездешней».
Почему мы должны прикидываться? Что если вот так прямо? А то оне привыкли: «да» и «нет» не говорить, «черное» и «белое» не называть, губки бантиком не строить, чуть что — нюхательной соли. Хоть знаете, из какого места у вас дети рождаются? Воображаемый диалог продолжается, сейчас ее голосом: «Да, правда, знаем. Но это так странно». Моим голосом: «Вы чувствуете себя неловко? Вам стыдно? Вам интересно? Мне так — безумно интересно. Кстати, мой русский язык — вас в нем ничего не коробит? Я еще слежу за собой. Вы бы послушали нынешнюю интеллигенцию…»
Лето. Вонь (а ее тоже барышням замечать не положено?). В траве и в воздухе жужжат всяческие жужжальца. Где подсохло, там уже пыльная корка земли, а где еще влажно — там вправлены в грязь осколки неба. Надо смотреть под ноги — и под ножки, обутые… во что мы обуты? Как у нашей Ниночки белые ботиночки, между ног пирожок на две половиночки? Взять да и брякнуть такое и посмотреть, что ниночки на это скажут. Моя мысль гуляет, можно сказать, совсем загуляла.
— Грузовик проехал, — прокомментировал я привычный шум нашего времени. — ГАЗ-51.
Она кивнула, про грузовики мы знаем. Я задрал голову: полз бы по синеве реактивный самолетик — собственной беленькой личинкой, в миллиметре от которой начинается белый шов вполнеба, сперва тонкий, а после расползающийся, как будто в рощинской больнице оперировали. Вот бы посмотрел на ее реакцию.
— Елена… простите?
— Ильинишна.
Наполовину угадал, зовя ее «Зоологинишной».
— А вас не удивляет, что ваше имя я все-таки знал?
— Я сейчас устала… с дороги… и поэтому ничему не могу удивляться.
— Вам, наверное, хочется прилечь, отдохнуть? Или присесть, посидеть, собраться с мыслями?
А у нее уши свежепроколоты, еще не зажили. В смысле, так и не зажили.
— Да, я бы не возражала где-нибудь сесть.
— Тут недалеко я живу. Мы могли бы заглянуть ко мне.
— Спасибо.
— Вы меня ни о чем не спрашиваете, только я — вас, Елена Ильинишна. Может, я делаю что-то не так? Скажите мне, если я делаю что-то не так.
— Нет, все так.
Августовский манифест всемилостивейше дозволял мне в мою комнатку на втором этаже «приводить», но зато обрекал убирать за собою: складывать постель, мести пол, проветривать. В ожидании визита я бы, конечно, прибрался, может, даже цветы поставил. Но как раз визиты планировал я сам, и моя комната была сейчас берлога берлогой. Надеюсь, что хоть окошко открыто. Можно было еще сидеть в саду, в беседке: пить чай и беседовать и, кстати, посмотреть, может ли она есть, пить. Далее. Анатомическое тождество разных поколений людей несомненно, но лично мне хотелось разувериться в этом — на примере каких-то крошечных отличий в ней. Как было бы здорово увидеть в ее физическом составе что-то, чего уже нет в природе. Свои поиски я почему-то сосредоточил на кожице, затянувшей лунку ее ногтя.
Она перехватила мой взгляд:
— Ах, порвалась перчатка… — как будто это произошло только что. Но эта дырка была еще до того, как я родился, еще до того, как крестьян загоняли в колхозы, до того, как трем фатимским подпаскам явилась женщина на лугу, сказав страшное слово «Россия».
— Вы можете снять, а потом зашьете.
Мысль: она зашивает и вдруг укололась. Вскрикнет? Кровь появится? Боль почувствует?
Путь нам преградила незасыпанная канава, на таких оттачивают свое остроумие журналисты-«крокодильцы». Через канаву было переброшено несколько досточек. Это давало мне возможность, которую я искал — при этом страшно ее же боясь: подать Елене Ильинишне руку, как поступил бы всякий на моем месте, и убедиться, что ее рука — теплая. Или наоборот: что это — совсем другое.
Но она бочком прошла по доскам, правым плечом вперед и в правой же руке держа зонтик. Я остался ни с чем.
— А может, сходить в кино… кинематограф? Сегодня показывают цветную фильму… — она цветных не видала — правда, звуковых тоже. Почему я сказал «фильму»? Потому что — валенок. Валенок повстречался с иностранкой и выражается «по-иностранному». Я же — «по-старинному». Глуповатенько-с.
Злясь на себя:
— А я уже на станцию шел, чуть было в Ленинград не уехал.
Специально. Но она не переспросила «куда-куда?».
— Вот мы и пришли.
Закрытая на крючок калитка открывалась внутрь. Участок — семнадцать соток, ограниченный «с лица» улицей, зовущейся Колхозною, с боков — двумя такими же дачными участками и сзади — леском, со стороны которого мы и подошли. Сама дача жалась к боковой изгороди, где висело два рукомойника, один для нас, другой для дачников. В этом месте всегда пахло мыльною водой, смыленным хозяйственным мылом (здесь же и стирали) и, немножко, помоями. Позади дома еще имелась времянка — тип избушки на курьих ножках, сдававшейся, тем не менее, не ведьме, а тихой старушке, многолетней нашей дачнице. Екатерина Владимировна, в девичестве Загоскина (правнучка), Слухоцкая по мужу — генералу, перешедшему на сторону большевиков. Не надо было ему переходить на их сторону: сидела бы Екатерина Владимировна нынче в Медоне, с тем же французским романом, что читает сейчас в нашем драном шезлонге, в ее памяти хранилась бы волшебная страна с малиновыми звонами, дворянскими усадьбами, петербургскими гостиными.
— Видите ту старушку в лонгшез? Генеральша Слухоцкая, урожденная Загоскина, ей девяносто лет от роду, помнит игру Антона Рубинштейна.
Елена же Ильинишна, в отличие от нашей дачницы, слышать Антона Рубинштейна († 1894) никак не могла. Да и сама не Загоскина, не черта задаваться. Однако, кажется, мои слова не произвели на нее должного впечатления. Должного? А какое должно было быть — я ведь не знаю. Изумление, смешанное с завистью в пропорции один к пяти?
Невдалеке от шезлонга с Екатериной Владимировной стояла раскладушка с Марией Абрамовной, накрывшейся до ушей махровым халатом цвета сухой хвои и сосредоточенно дремавшей. Об этой многолетней нашей дачнице я своей гостье не сказал ничего — она была Мария Абрамовна, она звалась Мария Абрамовна, она жила в данном качестве, и сказать по этому поводу было решительно нечего. Как водятся марьванны, так водятся и марьабрамны, с этим миришься.
— Глядите, какая хорошенькая беседка. Присядемте?
Такие беседки без хозяйского глаза быстро ветшают и приходят в негодность, но эта не успела, человек с повадками Жана Габена — о котором я говорил, что он ненадолго переживет бабушку — только год как умер.
— Чайку выкушаем, хорошо? Горяченького…
— Хорошо.
— Есть варенье из лепестков роз, как моя бабушка готовила. (Пауза.) В Петербурге вы по какому адресу, простите, обосновались?
— На Конной, у рынка, в доме номер восемь.