Суббота навсегда
Шрифт:
— «Ми-ми-милейший ху-ху-хустисия» у нас по важному делу. — Коррехидор остался стоять, чтобы только не предложить своей супруге — и матери своего сына — сесть.
То есть — в отличие от Ксеркса — к вошедшей царь так жезла и не простер. Кабы еще альгуасилу подобрать роль в той же исторической пьесе (это могла быть только роль Амана), и — человечество всерьез рисковало бы не выполнить возложенной на него миссии: пройдя свой путь без малого народа, оно кончило бы безотрадным апокалипсисом, таким, за которым не последует уже ничего.
— Сеньора Мария де Кеведо-и-Вильегас, — устрашающе-торжественно
Дона Мария покачала головой. Коррехидор воспользовался серебряным колокольцем, которые в большом числе были разбросаны по комнате, дабы в нужный момент всегда оказаться под рукою. С быстротой молнии появился итальянец-лакей, сверкая лакированными, накрахмаленными и галунизированными частями туалета, с виду очень похожий на своего хозяина (свойство не только псов, но и слуг).
— Позвать сюда дона Эдмондо… Видите ли, мой милый, — продолжал коррехидор, обращаясь к хустисии, — мы с вами просим сеньору уроженку Кордовы предоставить в распоряжение альгуасила своего горячо любимого дитятю — это то же самое, как если б мой цирюльник предложил мне побриться.
От хустисии не укрылось, что при упоминании о «цирюльнике» ее светлости снова стало не по себе. «Их дела», — повторил он мысленно. Меж тем коррехидор участливо спросил:
— Вам нездоровится, сударыня? Только не говорите «нет». Я пришлю своего Figaro с дюжиной пиявок, чтобы он вам поставил их на пятки.
— Не-ет! — нечеловечьим голосом молвила дона Мария.
— Ну, как вам будет угодно.
В напряженном молчании было слышно дыхание троих: частое мелкое сопение коррехидора, широкое и плоское, как испанский кринолин — доны Марии и хрипло-тявкающее, действительно по-собачьи: гау! гау! — альгуасила.
— Парик мой у вас испортился, вон как шерсть из него лезет, — сказал коррехидор, словно речь шла о псе.
Смешно смотреть, как уроженки Кордовы пекутся о своих сыновьях. А еще говорят, это к счастью, когда дети с родителями схожи «крест на крест» (Эдмондо — вылитая мать).
«Но в таком случае, — продолжал размышлять коррехидор, — удел счастливых отцов — узнавать себя в дочерях, — вслед за древними он выводил родительскую любовь из радости узнавания. Увы, дочерей у него не было. — А ведь могла родиться… могла же!» — И он снова гнал от себя воспоминание о том дне…
— Й-й-й-я о-о-отправляюсь вз-з-з-глянуть, гд-д-де Э-э…
Не дожидаясь конца ее трели, коррехидор склонился в прощальном поклоне. К такому обхождению ей было не привыкать. Ответив реверансом на хамство, она направилась к двери.
— А не найдете его — пришлите ко мне этого гогочку Алонсо!
Алонсо состоял при коррехидоре чем-то вроде письмоводителя; впрочем, его светлость не обременял работою «Сироту С Севера» («Эсэсэс», под такой аббревиатурой он значился — где положено). Довольно того, что Лостадос был превосходным информантом. Да и север есть север.
Не успела сеньора удалиться, как коррехидор опять призвал к себе лакея серебряным колокольцем:
— Tre sbirri, una carrozza! Presto! — прошептал он. — Вы знаете, хустисия, самое главное не кто, а зачем. Только ответив на вопрос зачем? можно не ошибиться, говоря кто.
— Cui bono? Итальянского я, конечно, ваша светлость, не знаю, но латынь проходил.
Коррехидор закусил ус.
— Мы с вами отлично понимаем друг друга, дон Педро. Под покровом сутаны и мне случалось красться… Другими словами, никогда не спрашивайте у мужчины, где он провел ночь. Мотивы, хустисия, мотивы. А теперь, с вашего позволения, утро мое закончилось, — он в третий раз позвонил и в раздражении отшвырнул колокольчик, но, как уже говорилось, их здесь много валялось.
— Мою одежду!
* * *
Носящие имя «Мария», как бы минуя все инстанции, ищут заступничества уже в самой последней. Но «Мария» — это журавль в небе. Здесь как в лотерее: миллионный выигрыш и выпадает одному из миллионов. Зато чем проще люд, тем больше встретишь Марий — беднякам рассчитывать в этом мире всерьез не на что, вот они и палят в белый свет, как в копеечку; что характерно: у новых христиан Марией тоже звать каждую третью.
Дона Мария всегда подозревала дона Хуана в кознях против сына, затем что Эдмондо — сладкая поросль сердца кормящей матери, таким мальчик для нее остался навсегда. Узнав, что сын со вчерашнего дня еще дома не появлялся, и не досчитавшись среди его вещей пары воротников, в том числе ею подаренного, сеньора приказала отнести себя по одному адресу, только ей известному. Говоря куда, она задорно подмигнула (своим мыслям) да как крикнет «оле! хе-хо! а-а-э!» — словно сама же была тою, в чьих объятиях предполагала найти Эдмондо.
Свет проникал через бледно-салатовую занавеску, располагая помечтать в этой лодочке, мерно покачивавшейся на волнах. «Морэ — аморэ!» — кричали в Кордове. Дона Мария, отставив руку — ладошкою от себя — любовалась сочетанием желтовато-смуглой матовой кожи, яркого маникюра и золота. У нее были красивые полные руки — совершенно во вкусе яснополянских старцев.
«Лучше б Эдмондо задушил дона Хуана, чем какого-то хипарро… пихарро… как их там называют? Вся вина… как его — Триеры? — небось, и была-то в паре взглядов, брошенных на приглянувшуюся сыну красотку».
Дона Мария и безо всякого Фрейда знала, что мужчины убивают друг друга исключительно из-за женщин. Если из-за сокровищ — то чтобы бахвалиться ими перед женщинами, если ради славы — то и подавно. Она размечталась: кабы вся она была такая же красивая, как ее руки, и сыновняя любовь соперничала бы с любовью супружеской… А что, она слыхала о таком. Есть, говорят, племя в Африке, где сильные молодые сыновья пожирают своих престарелых отцов, чтобы занять их место подле матери. Болезненно-зеленоватый цвет. Ладья, покачивающаяся на таких же зеленых волнах. Мечты кружили изумрудно-лунным облаком над запрокинутым толстогубым лицом, над чувственной осьмеркою ноздрей. Самки павианов, она слышала, также переходят к сыновьям, после того, как молодые перегрызают одряхлевший родительский уд. Как прекрасен мир! Она тихонечко стала напевать что-то, сама не зная что: «Лми нос-нос-нос, лди лос-лос-лос… А ты сейчас покоишься, могучий мой, в объятиях своей хуанитки и даже не подозреваешь, какая опасность нависла над тобой — что еще удумал старый павиан».