Суббота навсегда
Шрифт:
Сказать в ответ «не знаю»? Не знаю, дескать, чем вы, дон Педро, отличаетесь от выжиги-трактирщика — на такое отец не отважился.
— Многим…
— Нет, не многим. Тем лишь, что я его вижу насквозь, а он не знает даже, что и подумать обо мне. Слушай, Севильянец, я дам тебе великолепный совет. В чем секрет успеха и таинство великих свершений? В умении, сидя в г…, сладостно чирикать. И чем тебе, парень, …ёвей, тем большего ты можешь достичь. «Истинно тебе говорю, ныне же будешь со мною в раю» — вот это я понимаю, из такого г… сделать конфету. И какую! Сколько
Помолчав.
— В карете у меня еще один убитый.
У трактирщика задергалось око.
— Не до смерти, не до смерти. Он более страдает душою, нежели телом, поскольку воображает о своей ране невесть что. Как иной выпускник Саламанки — о своих знаниях. На поверку ни то, ни другое яйца выеденного не стоит. Поэтому пусть твоя дочь с ним посидит. Красота врачует душу.
— Будет выполнено, ваша Справедливость. Гуля сегодня, правда, не совсем в виде, ее оцарапал этот малявка чертов… Хочу надеяцца, Лопе обо всем рассказал хустисии.
— Надеяцца нас учит Спаситель, у тебя желания благочестивы.
— Малышка моя была молодцом, кто б мог подумать…
— Это ты правильно сказал, сеньор Севильянец — кто б мог подумать.
Любовь, но не только
Констанции не пришлось повторять дважды, что раненый кабальеро нуждается в уходе. Она немедленно заняла место, с которым две прежние дамы милосердия расстались, вероятней всего, без особой охоты. Алонсо как-никак не Эдмондо: тонок станом, бел лицом — уж точно не продавец селедок в маслянистом рассоле. Истинный раненый кабальеро.
Констансика тоже была тонка станом, и бледность тоже покрывала ее прелестное личико — наряду с парой царапин, которые ее несколько портили, хотя согласиться с ее папенькой, что она «не совсем в виде», было бы чудовищной несправедливостью по отношению к этой благочестивой юной особе. К тому же еще никогда взгляд «высокородной судомойки» не был так ясен. Он проникал в самую душу, забирал до печенок того, кто встречался с нею глазами — обыкновенно она держала их опущенными, и потому счастливцев, подвергшихся такому глубокому зондированию, без преувеличения можно сказать, кот наплакал.
Но что не позволено здоровому bovis’у, то позволено больному jovis’у. Белая шейка (Барбос прав: белизною посрамившая бы брюссельские кружева) была повернута так, что лицо девушки всегда обращено было к Алонсо, и взгляды обоих слились, как потоки вешних вод на склонах гор жаждущей Валенсии.
Но мысль ревнивая, что Эдмондо трахнул сам себя под этим одухотворенным взором Мадонны, терзала. «Одухотворенным же — не поощряющим», — агитировала любовь в свою пользу. Ах!.. Сомнение — одно из имен нечистой силы, и оно отразилось на лице Алонсо. Его губы искривились в мучительном стоне. На лицах сынов человеческих рот суть низ и прибежище сатаны — это корчился дьявол…
— Больно?
Неземной голос, звук золотой струны, ангел с арфой… Нечистый на любую подделку горазд, а все же — копытом так к струне не притронешься.
— Это и боль и счастье одновременно. Я не знал, что так бывает.
Золотое семечко:
— Молчите и молитесь вместе со мной, вместе-вместе — чтобы ложились слова нашей молитвы в уши Пречистая одним целым.
— О, хотел бы в единое слово!..
— Тогда — три-четыре: «Ave Maria gracia plena…» Но вы молчите?
— Констанция души моей, пречистая богомолка, ответь только, прежде чем моя молитва могла бы слиться с твоею в единое слово… разреши мое сомненье. Тот, кто страстным желаньем снедаем, ворвался вчера в эту девичью келью — тот, кто жаждал блаженства, а кончил адом…
— Сеньор кабальеро, Мария Масличная наставила меня. Я бы не снесла позора, но Матерь Божия сохранила мою честь и, стало быть, жизнь.
— О, я знаю, я все знаю! Ты невинна, как цветок на заре, как цветок Назарета…[12] Восславим же ее, восславим же Мадонну. Три-четыре: «Like a virgin…»
«Началось», — подумал за стеной альгуасил.
— Изба-молельня у тебя, любезнейший, а не постоялый двор. Уже на два голоса молятся.
Он как раз позволил себе пошутить: дескать, труп этот дисциплинированней предыдущего — где его оставили, там он и лежит.
Трактирщик на все кивал головой.
— Скажи-ка, сеньор Севильянец, это у тебя на всех дверях замок такой ненадежный?
— Почему ненадежный? Надежный.
— Так ведь она заперлась, а дверь открыли. И без следов взлома. Или сюда все ключи подходят?
— Может быть, у малого имелся полный комплект отмычек? — предположил кто-то из корчете.
— Может быть… Работящая была девушка, — альгуасил посмотрел на руки потерпевшей. — А что постоять за себя не смогла, так это с перепугу. Она уже наперед решила, что ей сакабуча (труба), вон какой траур под ногтями. Так-так… А может, и не сразу сдалась.
Ко всеобщему удивлению хустисия самолично принялся чистить покойнице ногти, выломав для этого у ней из гребня, забитого клочьями волос, зубчик.
— Это у нас такой обычай в Астурии, — пояснил он. — Ну что ж, прощай, дитя. Твоя соломенная кукла, глядишь, тебя и оплачет. Малому стаду — малые слезы.
В наступившем молчании хорошо было слышно, как истово молились за стеной.
— Голова садовая! — Альгуасил вдруг вспомнил про «фантик», садовую голову же наказал ладонью по лбу. — Можете занавесить зеркала и вызвать святого отца. У меня все, — бросил он на ходу.
Тук-тук-тук?.. С вопрошающим стуком, сама деликатность, альгуасил входит в комнату Констанции, где созерцает классическую сцену из рыцарских времен: дама бережно развивает перевязь, которой стянуто плечо и грудь рыцаря.
— Лучше ли сеньору кабальеро? Моя матушка собственноручно изготовляла из эслайских трав бальзам, секрет которого, увы, унесла с собой в могилу, иначе я непременно послал бы за ним в наш родовой замок, что расположен в живописнейшем уголке Леона. («Рана под стать даме», — буркнул он про себя.)