Суббота навсегда
Шрифт:
— Ч-ч-то с Э-э-эдмондо?
— Плохо, ваша милость, плохо ему, звездоликому. Страхом томим. Но я всегда буду с ним, моим сердечком — под венец с ним пойду краснопламенный…
— З-з-з-з-замолчи, и-и-и-идиотк-к-ка!
— Я гадала, ваша милость, на миленького. И по земле, и по свиной печенке, и — сказать не решаюсь, на чем еще. Все одно: сгореть ему на костре, а мне с ним.
— И-и-из-за-за-за какого-то висельника?! И-и-из-за-за-за какого-то-то-то га-га-га… — скорбящая матерь сдавила кулаками груди, — …лерника?! — О-о-о, я з-з-знаю, его ви-вина в том, что о-о-он —
Тут из глаз ее хлынули слезы, и в кривом зеркале рыданий она почти стала красавицей.
— Над миленьким сейчас стоит звезда смерти Иггдрасиль. Он в Индию от нее хочет…
Без лишних слов (слогов) вельможная заика кинулась к тайнику, где у нее хранилось пятьдесят цехинов — все, что осталось от денег, уплаченных ей одним венецианским негоциантом в счет ее вдовьей доли; на эти деньги случалось побаловать Эдмондо брюссельским кружевом, из них тайно от отца выдавалось ему «на шалости» (да и себе бралось «на шпильки»). Как вкопанная, однако, она застыла — вдруг заслышав голоса и шаги за дверью. Но дверь распахнулась, и дона Мария с находчивостью библейской Рахили низко присела — отнюдь не в реверансе.
— О, пардон… — великий толедан быстро прикрыл дверь. Языком жестов дона Мария приказала хуанитке лезть под кровать, откуда только что поспешно была извлечена ночная ваза в футляре из прекрасной флорентийской соломки. Но хуанитка предпочла крышу. Как молнии мелькнули в окне ноги, и вот ее уже след простыл.
— Можно войти, сударыня?
— Да, с-с-су… — это все, что получилось. Хотела же она сказать «супруг мой».
Демонстративно водворив на прежнее место сосуд, долженствовавший устранить недоумения насчет происходившего до сего в этой спальне, она легла в постель.
— Прошу вас, хустисия…
II. ПИРОЖКОВАЯ «ГАНДУЛЬ»
С хустисией мы расстались, когда он приказал Родриго отвезти себя в «Гандуль» — не в подлинный Гандуль, куда б они скакали три дня и три ночи, а в «Гандуль», которому разве что кавычек не подпилить, а так всем хорош: и булками, и пряниками печатными, и сушкой с маком, и тем же хомнташем. Держали «Гандуль» два брата и три сестры. Сестры пекли (и пели: «Потому что на десять девчонок по статистике девять ребят»), братья стояли за прилавком, потому что были лучше обучены счету. Хустисию они встретили как люди, чья совесть чиста — с достоинством, хотя и с подобающими гостю почестями: усадили в кресло, дали воды.
— Братья и сестры, — сказал дон Педро, — вы б еще овса немножко принесли мне, друзья мои.
Но у хозяев «Гандуля» было с юмором так, как вообще-то с ним и бывает у двух братьев и трех сестер, сообща работающих.
— Н-да, — сказал альгуасил, когда перед ним поставили тарелочку с овсяным печеньем. — Чижелый случай. Я затем здесь, чтобы именем Его Католического Величества спросить, знаком ли вам этот листок.
Мой фантик лег на стол перед одним из совладельцев «Гандуля». Разгладив его, сеньор Пирожник проговорил с изрядной долей самоуважения:
— Идальго, который время от времени берет у нас пирожные, завернул в него сегодня хомнташ, тот, что по сентаво девяносто за штуку. Зовут этого сеньора дон Алонсо Лостадос де Гарсиа-и-Бадахос, и состоит он на службе у его светлости дона Хуана Быстрого. Хотя сеньор Лостадос и прибыл с севера, он, не в пример своим землякам, предпочитает наши лакомства, что делает честь его вкусу.
Хустисия терпеливо слушал, не перебивал.
— Вы говорите, любезнейший, что дон Алонсо завернул в кусок пергамента пирожок с маком. А откуда у него этот пергамент? Он что, сам его принес? Может быть, входя, он читал, что на нем написано, и машинально завернул в него пирожок?
На хустисию было устремлено пять пар глаз, и каждая пара выражала искреннее, но, казалось, совершенно неосуществимое желание понять, о чем, собственно говоря, идет речь. Из двух братьев и трех сестер четверо были двойнями — в гордом одиночестве появился на свет только младший брат. Он и сказал:
— Если я правильно понял хустисию, хустисия желал бы знать, было ли письмо, исписанное красивыми литерами, прочитано сеньором доном Алонсо, или он его не прочитал.
Теперь хустисия не знал, что ответить. Он был не против эту компанию запугать, но запутать — Боже сохрани, себе дороже выйдет. Поэтому он лишь вкрадчиво спросил:
— А как это выходит, что покупатель у вас сам себе заворачивал пирожное? Отчего не продавец?
Тут вмешался старший брат:
— «Продавец, продавец…» Я положил хомнташ на бумажку, думал, сеньор прямо здесь хочет скушать. А он возьми заверни — и унес.
— А что, — дон Педро был как сапер, отсоединяющий в головоломной адской машине последний проводок: вот… вот… вот… — а что, бумажек, таких, как эта, у вас много еще?
— Если я правильно понял хустисию, хустисия желал бы знать — вот таких, пергаментных, на которых что-то написано? — проговорил младший в семье.
— Вы совершенно правильно поняли, любезнейший.
— Это писчая бумага. В отличие от простой и промокательной, ее у нас немного. Она не пропускает масел и жиров, и мы решили приманивать ею благородных покупателей.
— И давно вы это решили?
— Мы это решили совсем недавно, хустисия. Только после того, как сверток доставлен был в пирожковую «Гандуль».
«Какую гандуль? Пирожковую, говоришь, гандуль? Пирожковая бандура, может быть?» От раздражения в голове у хустисии роилась всякая хря, но нельзя… нельзя… И он с благожелательным видом продолжал пирожковую кадриль.
— А не затруднит ли вас припомнить, сэр, когда именно вы вступили во владение этой изумительной оберточной бумагой?
— Нет ничего проще, хустисия, поскольку было это нынче утром. Но не раньше, чем нам сделалось известно, что сеньор лиценциат пал от рук убийц. Нам чужого, хустисия, не нужно. Но от того, что нам принадлежит по праву, мы тоже отказываться не намерены.
И все одобрительно закивали головами: «От своего? Не-е…»
— А позвольте спросить, при чем тут сеньор лиценциат, царство ему небесное?