Суббота навсегда
Шрифт:
«Во имя Господне.
В год от Рождества Христова такой-то, дня такого-то, месяца такого-то.
Мы, Божией милостью Епископ Озмы и верховный инквизитор города Толедо, руководимые духом здравого совета, объявляем следующее: больше всего скорбит наше сердце о том, что в этом городе, состоящем под нашим неустанным духовным попечением, разрушается виноградник Бога Саваофа, который десница Превышнего Отца насадила добродетелями; который Сын этого Отца премного полил волною собственной животворной крови; который Дух Утешитель своими чудными, невыразимыми дарами сделал плодоносным; который одарила высочайшими преимуществами вне нашего понимания стоящая и прикосновению разума не подлежащая Святая Троица. Под всем этим разумеем мы плодоносную и живую Церковь Христову, которую потравляет вепрь лесной — да назовется так каждый еретик. Да назовется он также свернувшимся змеем, этот гнусный, ядом дышащий враг нашего рода
Ты, Эдмондо из Кеведы, впал в эти проклятые ереси колдовства, в чем сам сознался, после чего был взят под стражу, и дело твое разбиралось нами; но лукавый и жестокосердный, ты отвратился от целительного лекарства. Дабы ты сберег свою душу и миновал адской погибели, на которую обречен душой и телом, мы пытались обратить тебя на путь спасения и употребляли для этого различные способы. Однако, обуянный низкими мыслями и как бы ведомый и совращенный злым духом, ты предпочел скорее быть пытаемым ужасными, вечными мучениями в аду и быть телесно сожженным здесь, на земле, преходящим огнем, чем, следуя разумному совету, отстать от достойных проклятия и приносящих заразу лжеучений, взамен которых тебе следовало бы стремиться в лоно и к милосердию Святой Матери-Церкви.
Так как Церковь Господня более не знает, что еще может для тебя сделать ввиду того, что она уже сделала все, что могла, мы, сказанный Епископ Озмский и верховный инквизитор этого города, присуждаем тебя, Эдмондо Хосе де Кеведо-и-Вильегас, как впавшего в ересь и мнимо раскаявшегося преступника, к передаче светской власти, которую настоятельно просим умерить строгость приговора во избежание кровопролития и опасности смерти. Аминь».
Ветреным декабрьским утром для публичного оглашения этого приговора осужденных привели в церковь Сан-Томе. На сей раз не «печная дверца» приоткрылась — широко растворились железные врата преисподней по имени Инквизиция, и народ с любопытством тянул шеи: успеть увидеть, что там внутри. Народ был загодя оповещен о предстоящем акте веры. Повсюду — на Сокодовере, в Королевском Огороде, вдоль набережной, на всех площадях и со всех амвонов Толедо — городские герольды и пастыри, точно балаганные зазывалы, сулили почтеннейшей публике за участие в предстоящем священнодействии все духовные милости, какими только располагает римский первосвященник.
Было первое воскресенье рождественского поста, когда читается благовествование от Луки: «Преданы также будете и родителями и братьями, и родственниками и друзьями». С раннего утра над площадью гремел соборный колокол, и медленно кружившиеся снежинки в предрассветной мгле казались серыми хлопьями золы от высоко взметнувшегося столба пламени. Природа пророчествовала. Жители Толедо зевали, мыча во всю глотку, на которую тут же поспешно клали крестик, как на могилу какого-нибудь вурдалака. Беря в расчет сей немудреный звук, доносившийся отовсюду, да еще при условной замене одного общего колокола множеством индивидуальных колокольчиков, это сборище могло с полным основанием приравниваться к стаду — теми, кому, по их глубочайшему убеждению, Господь вручил хворостину в руки.
С рассветом в нетерпенье ожидаемое «ауто» началось. «Едут, едут», — заволновались в народе, и взоры все обратились в одну сторону: на тебя — в том случае, если б ты был осужденным на смерть еретиком (вот какой кошмарный сон). Представим все-таки себе — благо такие превращения бывали и в наше время: ты — по прошествии многих месяцев, проведенных в подземелье, покрытый язвами, со следами пыток, что ни след — за каждым свой крик, свой «Мунк» (коллизия: когда в Копенгагене был украден Мунк, Рябушкин был украден из Третьяковки, и два похищенных холста стояли сколько-то друг против друга), ты едва можешь ступать, ноги тебя не держат, держат тебя руки тех двоих, кого по праву называют твоими крестными отцами. Они приданы тебе для увещеваний и утешения, а более всего, чтоб поддержать твою немощь, послужить ей опорой. Крестные отцы — само прощение и забота; обращаются к тебе «сынок», словно такое еще возможно на земле. «Потерпи еще маленько, сынок», — или наоборот: «Не крепись, поплачь, положи голову-то мне на плечо и обопрись, обопрись о меня… Эту ножку сюда, эту — сюда… Видишь, сам и пошел». Да только невдомек тебе, что двум этим ласковым любой ценой надо довести тебя до места казни и сдать на руки палачу — дышащим и в сознании. А до этого еще осталось несколько часов. Рядом с тобою существо нелепого вида: в желтой накидке из бумажной ткани, разрисованной красными андреевскими крестами, а на голове остроконечная шапка, вся в языках пламени. Здравая мысль могла бы тебе подсказать, что ты и сам такой же, но где ж ей взяться, здравой мысли? Ты босой, бесчувственный, не замечаешь декабрьского денька, заставляющего всю площадь поплотнее кутаться в бурые плащи и отбивать ногами хоту. Нет — ты слышишь лишь самое сокровенное, рождающееся по эту сторону окружающей тебя пелены: «Обопрись о меня, сынок, так… хорошо…»
Несколько плевков (это духаримся мы, мальчишки) достигли своей цели — твоего лица. Мы — на седьмом небе, а ты даже не замечаешь. Понурый мужской унисон выводит в нос мелодию, которая умещается в пределах квинты. Таково ненавязчивое музыкальное сопровождение. Это доминиканские монахи в черном поверх белого, потупив свои капюшоны и соединив рукава, возглавляют процессию скорби. Их осеняет хоругвь, где серебром по фиолетовому выткано: Iustitia et misericordia. За ними две хуанитки — чьим душам еще не бесповоротно закрыт доступ в райские кущи, телам же — к мирским соблазнам; они шли с видом только что выписавшихся из больницы блудниц, обыкновенно говорящих о себе, не чинясь: я с улицы.
«Обопрись… еще недолго…» — и черный крест покачивается впереди, в знак того, что ты отделен ото всякой другой, богоспасаемой твари. И такой же черный позади гроб — с разными изображениями, не сулящими грешнику ничего хорошего. Он не пуст, в нем кости твоей матери, коим суждено по приговору суда разделить участь того, кто ей наследовал.
Процессия, трижды по часовой стрелке обогнув церковь, вступает под ее своды. Тотчас хор страдающих гайморитом исцеляется. В доме Господнем и стены помогают — по крайней мере, акустически.
Особенность данной процессии состояла в том, что замыкавшие ее поневоле наступали идущим впереди на пятки, и передние шипели. Это создавало восхитительный контрапункт грегорианскому хоралу, превращаясь со временем в неотъемлемый элемент его звучания. К шестнадцатому веку даже почиталось за неблагоприятный знак, когда во время литургий или проповедей, сопутствующих действиям веры, «змей не шипит». Тогда, как правило, клирики, державшие евангелие перед истинно раскаявшимися (вроде Бланки и Розитки), сами, по мере сил, исполняли «партию змея».
В глубине большого алтаря, затянутого по такому случаю черным сукном, восседал граф Мендоса, славившийся своим суеверием, как и все представители этого рода. Сделавшись наместником Толедо еще при Лерме, он давно занимался лишь тем, что утишал свои геморроиды, в чем опередил на добрых полтора столетия одного французского артиллериста, который по той же причине вояжировал чуть ли не «к истокам Тигра и Эфроса» (в отличие от нас, ограничившихся лишь источниками последнего). Собутыльнику Лермы теперь ставилось особое кресло, в сиденье имевшее глубокий вырез — который старый похабник называл «своим декольте», утверждая, что иначе ему пришлось бы забираться с коленками на стул, как Шодерло де Лакло.
Кресло по соседству пустовало. Его преосвященство посланной нарочным запискою оповещал о вынужденной задержке, обещая прибыть прямо на костер. «Ежеквартальное заседание Центрального Инквизиционного Совета (Cinsejo de la suprema), — писал он, — затянулось против всякого регламента». Коррехидор даже лицом посветлел: в пустом кресле ему уже мерещился призрак Банко.
— Без сомнения, его инквизиторское священство имеет при себе локон святого Христофора, — сказал граф, наклоняясь к великому толедану. — Хотя я больше полагаюсь на волос из бороды Николы Морского — очень помогает в дороге, а в плавании и вовсе незаменим. А вот, mon ami… — он отогнул накрахмаленный до состояния доски полотняный напульсник, обнажив безволосую сторону руки, как сказал бы Набоков, «снутри» — где буквою живете вздулась сетка голубых жилок; впрочем, толедану тут же вспомнилась «Африка», и он только криво усмехнулся своей ассоциации. Графское запястье было схвачено красной нитью, из узелка торчал сухой рыбий хвост. — Из Генисаретского моря, — пояснил Мендоса, — от порчи. Я всегда ношу на actus fidei. Эти ведьмы… С ними осторожность надобна. Вы, я знаю, ничего не носите. Лихачество, дорогой мой. Вы смешиваете разные вещи. Отвага хороша в бою с людьми — в бою с демонами потребно другое. Носите же вы в бою доспехи. Это в высшей степени самонадеянно — то, что делаете вы. Полагаться только на Господа, значит искушать дьявола помериться с Ним силами. Если бы Иову Многопретерпевшему достало смирения не возноситься молитвенно по всякой нужде к Трону Предвечного, а чаще прибегать к заступничеству deorum minorum, возможно, что ничего такого бы с ним и не случилось. Это, между прочим, mon ch`ere, азы придворной науки: в девяноста случаях из ста разговор с кастеляном даст больше, чем аудиенция в Золотой гостиной. Поглядите на эту колдовку, видите, она что-то шепчет — думаете, молитву? Вам следует беречься, в особенности сегодня — когда приносите во всесожжение собственную плоть и кровь. Сим уподобляетесь вы Другому Отцу, который во искупление грехов наших тоже казнил родного Сына.