Суд
Шрифт:
Они поднялись на крытую веранду ресторана «Сочи» и выбрали себе столик в сумрачной глубине зала, за оркестровой площадкой.
Вот так они и сидели, поцеживая холодный кофе и ведя тихую беседу. Между прочим, Гонтарь, увидев Сандалова возле сувенирного киоска, подошел к нему только потому, что подумал, не придумают ли они вместе что-нибудь хорошее? Как тогда, в Москве, с тем жилищно-строительным кооперативом? Заметим для памяти, как движутся жулики по своему тесному кругу!
…Борис Борисович Гонтарь был жуликом такого же покроя, как и Сандалов, — его гнал вперед неосознанный протест против всего,
«Наш Боря — исключительный мальчик» — эта уверенность мамы Гонтаря каждый день превращалась в дикую энергию, направленную только на то, чтобы ее уверенность разделило человечество. Горе тому, кто подвергал это сомнению. Директор музыкальной школы, позволивший себе заявить, что у мальчика нет даже намека на музыкальный слух, потом целый год отписывался от заявлений мамы и телефонных звонков именитых клиентов папы. Зато тренер школы фигурного катания на льду, который увидел-таки в мальчике будущую олимпийскую звезду, смог выгодно поменять квартиру. Спустя полгода Боря, пытаясь выполнить на льду фигуру, какую могут делать грудные дети, растянул ногу, и на том его фигурное катание закончилось.
Первые уже сознательные детские годы Борис был бессловесным рабом маминой убежденности в его гениальности и беспрекословно то надевал коньки, то ходил в Планетарий на кружок юных космографов, то изучал с педагогом английский язык, — как считала мама, самый нужный в наше время язык. В школе он дважды оставался на второй год, но к восьмому классу, несмотря ни на что, уже и сам поверил в свою исключительность. Сказать точней, не в это, а в его исключительное право жить так, как он хочет.
О том, что так жить нельзя, его пытались убедить работники милиции, школы, домового комитета при ЖЭКе и, наконец, папа, который однажды сказал ему тихим голосом: «Ну, брат сын, ты все-таки чего-то недопонимаешь». И услышал в ответ: «А может — ты?» В это время вошла мама — она вернулась из милиции, куда ее приглашали…
— Я дойду до правительства, — сказала она, швыряя шляпку, — но эти милицейские хамы узнают у меня… — Чт оони узнают, она не уточняла, но чувствовалось — нечто страшное…
Однажды, а точнее, в год, когда Борис получил аттестат зрелости, домашняя его жизнь взорвалась: отец ушел к другой женщине, конечно же молодой мерзавке. Мать добилась, что мерзавка за моральное разложение и разрушение советской семьи была уволена с работы. Взялась она и за своего бывшего мужа. Но тут развернуться не успела: ее свалила тяжелая болезнь, и вскоре она умерла.
Появился отец. Маму похоронили. Отец с новой женой вернулся в свою квартиру, а Борис переехал в однокомнатную квартиру молодой мерзавки. Кроме того, он получил от отца сберкнижку на предъявителя с весьма солидным вкладом и юридически оформленное право на дачу, которую отец тут же у него купил.
Восемнадцатилетний, непонятно миновавшим армию, Борис Гонтарь остался один со своей исключительностью, которую он первое, время мог подтвердить только
И все же однажды отец ничего сделать не смог — Борис оказался замешанным в дело об изнасиловании школьницы, которая затем отравилась. Главный участник преступления был приговорен к расстрелу. Бориса спасло только то, что он, свински пьяный, не смог добраться до тахты. Он получил четыре года.
Вернулся он в Москву уже двадцатичетырехлетним и, что удивительно, заметно поумневшим. Он уже не говорил и даже не думал о своей исключительности, хотя, как прежде, не хотел жить по закону для «бескрылых». Теперь он утверждал, что главный секрет жизненного успеха в умении делать деньги.
Вскоре возвратился к свободной жизни лагерный дружок Бориса по имени Кеша, и они организовали в Москве небывалое дело — стали поставлять тексты для поездных певчих нищих, которых после войны расплодилось великое множество. Борис поселился в писательском дачном поселке Переделкино, снял у какой-то литературной вдовы комнату, перезнакомился со всеми пьющими поэтами, и, очевидно, они ему и набрасывали в застолье тексты вроде «Искалечен войной, но вернулся домой…». За тексты Кеша с Борей получали разовый гонорар, а затем еще и авторские, в зависимости от успеха песни и ее долголетия. Авторскими сборами с певчих занимался Кеша, в распоряжении которого была шайка отпетых подростков из безнадзорных, которые заодно вылавливали и нещадно били незарегистрированных певчих и следили за соблюдением распределения зон обслуживания поездов. Иногда в ревизорские поездки по подмосковным дорогам отправлялся сам Гонтарь — он считался главой фирмы, — и тогда впереди него во все стороны от столицы, вместе с поездами, летел грозный слух: «Сам грибастый на линии!» Можно, конечно, посмеяться по поводу этой «фирмы», но Гонтарю и Кеше она давала деньги, и они жили припеваючи..
Однажды группа обобранных Кешей нищих написала заявление в милицию: так, мол, и так, что это за самозванцы, захватившие все железные дороги и грабящие инвалидов? В милиции долго не могли понять, есть тут какое нарушение или его нет. Но на всякий случай послали милиционера на дачу, где жил Гонтарь. Пришел к нему пожилой милиционер, сам недавний солдат, и попросил объяснить, на какие средства он существует.
— Я сочиняю песни, — гордо подняв голову, ответил Гонтарь. Он попросил милиционера присесть, снял со стены старенькую обшарпанную гитару и, шевельнув ее чуткие струны, запел самое любимое свое творение:
Вражье пламя глаза мои выжгло, Погрузился я в вечную ночь…Пожилой милиционер уходил от Гонтаря поздно вечером, осторожно ступая не очень твердыми ногами, и все еще глотал слезы. А назавтра он совсем не уставно докладывал начальнику отделения:
— Такой человек… такой человек…
— А почему он не военнообязанный? — спросил начальник, тоже недавний военный, у которого главным мерилом надежности было пребывание человека на военном учете.