Суглоб
Шрифт:
На станции Суглоб впечатления от дорожных моих собеседников все еще тлели во мне, подобно угольям, то разливаясь алой волной, то забываясь серебром.
Забегая вперед, замечу, с тех пор нечто подобное испытываю я всякий раз, когда в моей жизни появляются литературные люди. Так именую я не только и не столько людей, склонных к сочинительству, но также и тех, что, возможно, не заражены писанием и к самим книгам не испытывают ни малейшего почтения, однако так или иначе поразили мое воображение чудом, внешностью
Хотя поверить в это просто невозможно, я стал меньше думать о Гиперборее. На какое-то время вот эти самые литературные люди вышли на первый план. Стоило мне закрыть глаза, перед тем как уснуть или днем, чтобы на мгновение отключиться от разнообразия или однообразия, тотчас являлся кто-нибудь из них и принимался рассматривать меня с детским любопытством. Иногда просто рассматривал, иногда говорил что-нибудь в унисон непрекращающемуся внутреннему моему диалогу, иногда звучало что-нибудь неожиданное, даже нелепое, на первый взгляд.
Подчеркну, только на первый взгляд.
Велись, да и по сей день ведутся бесконечные беседы о писателях. Реже – о художниках. Главный вопрос, чего они все хотят? Могут ли они просто и кратко сформулировать свой вопрос-просьбу человечеству? А мог бы я, будучи писателем, сформулировать такой вопрос? И, если все же его сформулировать, не исчезнут ли в таком случае сухие листья из гербариев и не отстранят ли от последнего полета вдрызг напившегося накануне Антуана де Сент-Экзюпери?
Вообще моим заметкам, если они когда-нибудь все же увидят свет, можно было бы дать подзаголовок «Ложные воспоминания о писателях Земли русской, других земель, и немного о художниках».
В кажущихся нелепостях всегда или почти всегда вибрирует такая гулкая сущностная нить, что в невидимом отдалении крепко связывает отсутствие и присутствие.
Иногда мне демонстрировались разные фокусы. Вот одна женщина из судьбоносного поезда, сам не знаю, почему не описал ее прежде, из лени, наверное, зевнула, и во рту у нее я увидел детскую головку. Золотистое такое темечко. Вышло что-то наподобие фокуса с яйцом, но совсем другое.
Самое любопытное в этой сценке то, что я нисколько не удивился, но подумал, – вот, еще один маленький человек. Ни грамма смущения, что обыкновенно поселяется в нас при виде чужой наготы или еще чего-нибудь необъяснимого.
Младенец – и хорошо.
Хотя, что уж тут хорошего, когда младенец изо рта торчит?
Зевота ушла, женщина улыбнулась мне материнской своей улыбкой округлой и немного бессмысленной.
Я подумал, если ее не смущает ребенок во рту, почему он должен смущать меня?
Вероятнее всего, это – намек.
А дальше – разнообразные мысли, наития, догадки по этому поводу и по другому поводу, и так далее, и так далее…
Вот
Ну, что?
Так и есть. Кто-то из литературных людей.
Пока только силуэт.
Кто же это?
Проводница?
Веретено?
Продин?
Складывает руки в карманы брюк, смешно поворачивается на месте, укоризненно (ай-я-яй) качает головой, показывает язык.
Продин.
Так я и думал.
Да, разумеется, и проводница, и Веретено – лакомые, я бы даже сказал, сказочные персонажи, но Продин – это… это – такой… такое!..
Отец отца не встретил своего внука.
Мертвенно белесый поутру вокзал оживляли только собачки.
Теперь я называю их мои собачки.
Это – не метафора. Собачки поджидали именно меня.
Отряхнув с себя пыль, я, обращаясь вовсе не к ним, и вообще ни к кому, спросил, – А что, есть у вас здесь проститутки?
Проститутки? Какие проститутки? Почему проститутки? Зачем проститутки? Откуда?
Ума не приложу.
Надо же такому случиться?…
А, между тем, в то мгновение, когда моя правая нога коснулась благословенной земли Суглоба, мысли мои бродили совсем в иных угодьях.
Сейчас расскажу.
По обыкновению поворотные моменты моей жизни сопровождают ложные воспоминания о Хемингуэе. Воспоминания с привкусом героизма. Лучшее средство от трусости и волнения.
В то мгновение, когда моя правая нога коснулась благословенной земли Суглоба, я представлял себе как рябой с похмелья громовержец достает из сырой охотничьей сумки бутылку рома с пошлой оранжевой этикеткой, пунцовое мясо, и, провалившись в тень секвойи, с шипением растворяется в ней.
Здесь он уснет.
Нет, не навсегда.
До величественной смерти ему остается еще двенадцать лет, семь месяцев и одиннадцать дней.
Наперед я планировал заглянуть в его кишащий мраморными от крови быками и черноглазыми ротозеями сон, что-то еще…
И вдруг, на тебе, – А что, есть у вас здесь проститутки?
Зачем, почему?…
Да как же? яснее ясного, легкодоступные женщины явились прямехонько из железнодорожных бесед. Но ведь я отдавал себе отчет, сколь остра и коварна эта мелодия. Я всегда… всю жизнь… и вчера… и, будучи еще мальчишкой, подсматривал за собой и, рот на замок, Боже упаси, ни при каких обстоятельствах не пускал в себя этот волнующий, самый ядовитый из всех ядов мальчишеский яд. И, уверяю вас, мне казалось, да нет, я был убежден в том, что зело преуспел в своих стараниях. Я даже чувствовал озноб неловкости за своих собеседников, то и дело преображавших эфир приторно запретными темами за их беспомощность перед инстинктом.