Сумасшедший корабль
Шрифт:
Сказать кстати, Жорж Санд в романтической позе, чуть склонив голову, восхищавшую стольких современников, сидит в аллее Люксембургского сада. Этот наклон ее головы – любимое место отдыха толстых серых птичек, побольше, чем наши воробьи. Они всегда прилетают к ней парами с каким-нибудь куском и клюют наперебой, долбя ее в темя. Позавтракав на Жорж Санд, летят птицы прямехонько к бюсту Верлена, чтобы на просторную, удобную его лысину... ну, просто напачкать. Вот и памятник заслужили, вот и слава. Avis [12] честолюбцам. И лови миг, немудрящие жизнелюбцы.
12
Уведомление (фр.).
Восхищаясь
– Простите, что позволю себе вмешательство в вашу жизнь, но случай привел меня узнать то, чего не знаете вы.
И автор рассказал все, что наболтал гнусный кум в ухо шоферу.
Девушка, сверх ожидания, не оказалась потрясенной.
– Я так и думала, что этот Тома все наврал, – сказала она до странности без возмущения, с бледной улыбкой. – Я понимаю, что вы хотели мне оказать дружескую услугу, но знаете, для меня все уже поздно. Я слишком мало жила сама и слишком насмотрелась, как у нас живут люди. Если б я могла попробовать что-нибудь совершенно новое...
– Это вполне вам возможно. Поедемте вместе.
Барб качнула головой:
– У вас очень холодно. У вас белый медведь...
Больше она решительно говорить не хотела и заспешила к коровам.
Назавтра в местной газетке стояло, что река Пика, столь воспетая Ростаном, хранимая в чистоте отцами города, приняла в свои мутные после дождей волны тело несчастной, оступившейся в погоне за коровами Барб Кайе.
Так как нам сейчас предстоит завершить похождения Сохатого, то, взяв перо в руки, мы невольно, при одной мысли о приятеле, всячески доброжелая ему, вызвали в мыслях эту Барб Кайе, столь прелестное ему дополнение. К огорчению, жизнь совсем не то, что у Гете в “Wahlverwandtschaft” [13] , где автор перетасовал набело персонажей лучше, чем они начерно устроились сами. Сохатый же, предоставленный судьбе как большинство еще себя не нашедших людей, искал в романтической слепоте только ту, которая бы его не дополняла, а разбивала.
13
Выбор родства (нем.).
Кроме работы в Мастерской слова над превращением писателей потенциальных в гонорарные, как знающий польский язык Сохатый набрал уроков в одной польской школе. Сейчас ее нет и в помине. В годы нэпа школу эту не разморозили, она от старости расселась и сделалась нежилой. Кирпичи растащил весь квартал, а стекла, как глаза палой лошади, склеванные вороньем, выбиты были мальчишками. Но тогда школа еще держалась и только что переименована была в советскую из католического полумонастыря. Два влияния в ней были очевидны, как соединенные вместе, но идущие вдаль, не сливая и не смешивая разноцветные свои воды, большие сибирские реки.
В оппозиции к педперсоналу была упорная кастелянша панна Генриетта, просто-напросто девотка, душой и телом приверженная ксендзу и костелу. От нее узнавали девочки, что коммунистам лгать не грех, а «добры учинек», что ладанку от матки бозки ченстоховской ни за что снять нельзя, потому что гореть будешь в пекле не только сама, а сведешь туда дедов и родителей. Дедов мало кто знал, а родителей девочкам было очень жалко, и ладанки они прятали в совершенно укромных местах. Едва уходила из класса воспитательница, переворачивали к стенке вождей и молились особой «папской молитвой» о гибели «большаков». Либо на часы забирались в умывальню, и пока две дежурили, другие две правили литанию.
Но учительницы, молодые, веселые, такие же польки и только недавние комсомолки, с каждым днем соблазняли в новую веру сильней, чем удерживала в вере старой Генриетта. И девочки, утомленные долгим пребыванием в холодном костеле, запугиванием ксендза, колебались. Панна Генриетта изобрела необыкновенную награду за «добры учинек» – разрешение поколыхать или переодеть большую куклу младенца – пана Езуса, спрятанного в глубоком тайнике былого холодильника. Без всего ритуала костела, без всенародного торжества этот рождественский обычай показался вдруг девочкам ну просто смешным. И пошли девочки записываться в пионерки, как дружились, – парочками. Наконец единодушие паствы было разбито и возврат к прежнему с каждым днем невозможнее. Дольше всего из навыков прежнего держался обычай ходить в баню в рубашках, потому что ксендз утверждал, что плоть до того греховна и проклята, что бес вселяется немедленно в каждого, кто ее созерцает. Девочки, когда мылись, далеко отводили от тела одной рукой ворот рубашки, как на статуэтках, которыми нетребовательные холостяки украшать любят свой письменный стол, а другой прилежно скреблись мочалкой.
Итак, в левом лагере притяжением были пионеры и красный бант, в лагере правом – «дети Марии» и тайный бант голубой из отличных заграничных ленточек.
Как раз в день поступления Сохатого, последние месяцы между красными и голубым бились бедные дети, а работа заведующей, с одной стороны, и панны Генриетты – с другой, уподоблена могла быть примечательному вязанью Пенелопы, где за ночь распускалось то, что было связано за день. Но решающим искоренением силы ксендза в пользу эры новой оказались так называемые мочевики.
Детей потрясла разница в восприятии однородных явлений. При старом укладе мочевики, обернутые по приказу панны Генриетты в разузоренную самообслуживанием простыню, должны были, как рыцари неизвестного ордена, стоять по обе стороны лестницы, по которой шествовал в школу ксендз. Сейчас их даже никто не срамил, а считались они просто больными.
Впрочем, Сохатый во все эти подробности совсем не входил, ему приятен был иностранный стиль этой школы, и как бальзам раненому его сердцу – все польские юсы, свистящие и шипящие, напоминавшие звонкозубую насмешницу панну Ванду.
Недели через две после ее внезапного исчезновения одно событие разбередило Сохатого. В польской школе появилась новая учительница Ядвига, до того похожая на исчезнувшую панну, что Сохатый, получая за ее рыжим золотистым затылком зарплату, чуть не ахнул, когда она, хрустя новенькими бумажками, звонкозубо улыбнулась. Екнуло сердце, вот спросит:
– Ну, з чэм вам?! З варэнем? З орэхем?
– З макем! Ох, з макем... – бессмысленно и восхищенно шептал про себя долго Сохатый, после того как уже скрылась Ядвига Кшеншевска.
Она была беглянка из Варшавы и всего неделю тому назад как поступила в комсомол. Яростней всех она воевала с детьми из-за снятия в бане рубашек, а почтенного ксендза прозвала просто-напросто – помидор.
При одном взгляде на Ядвигу, через которую влюбленный взор Сохатого прозревал панну Ванду, бедняк терялся до потери речи. Оставшись с ним наедине, Ядвига наконец вышла из себя и спросила: «Чи я вас угрызу?»
На что Сохатый, сам не зная как, выпалил:
– Вы сестра панны Ванды.