Сумасшедший корабль
Шрифт:
Хребты гор были густо в снегу, а бурные речки мутно-зелены. Над островерхими колокольнями чернели фортеции. Оттого, что не было серебристой дымки, как на юге, весь пейзаж вставал отчетливый, тонкий, как рисунок пером, протертый белилами. И отрадна была глазам яркость густожелтых стручков перца, для сушки воздетых на палки. Высоко древний замок с бойницами, сине-яркое над ним небо. На небе силуэтами снежный горный хребет, как эхо повторяющий архитектуру древнего замка. А на южных оврагах, в зеленых долинах – поет ручей, цветет миндаль...
И вдруг сами собой, твердые, с присущей голосу Гаэтана убеждающей страстью, однотонной,
А в газете были занесены, как вчера, все происшествия дня. На желтой бумаге слепой, тусклой печатью сообщалось о том, что скандинавские государства готовы оказать помощь, если соввласть демобилизует красноармейцев. Газетчики выражали еще свое презрение мелкобуржуазными словами и навыками: «Эти милостивые государи, которые готовят удар для Советской России, показывают свое благородство, раскрывая себя, как настоящих Шейлоков» (еще предполагалось обязательным знание Шекспира).
Остался в памяти анонс расширенного заседания пленума Петроградского Совета, как в тот год еще писалось, полным титулом, Рабочих, Крестьянских и Красноармейских Депутатов: «Доклад комиссии помощи голодающим. Трамвай обеспечен в оба конца». И непосредственно, как будто продолжение текста:
Сегодня, 10 августа,
состоятся похороны поэта А.А.Блока
На третьей странице газеты объявлялся постоянный конкурс на поэтические произведения. Литотдел Наркомпроса определил за лучшую поэму один миллион.
И подумалось... Пройдут года. По капризу истории останется от всего нашего времени вдруг одна только эта газета, и восславит на ее основании грядущий изыскатель наш век не как ему подобает – веком переворотов социальных, а веком небывалого почета искусства, когда в день смерти поэта объявлялась награда в миллион продолжателям его дела. Тем естественнее будет грядущему историку утвердиться в своем положении, что немного пониже, в отделе особых распоряжений, в газете стояло: « Обезличиваниемебели в Петроградской губернии прекращается».
Грядисторик скажет, конечно, на ином, нам еще неведомом языке, но по смыслу приблизительно так: «В начале XX века расцвет индивидуализма был так велик, что властям заступаться приходилось уже не за людей, не даже за животных, в интересах сохранения их лица и характера, а лишь только за предметы неодушевленные».
Жуканец сказал Сохатому после похорон Гаэтана:
– С ним кончилась любовь. Будут, конечно, возвращения, но так воспеть, как воспел ее он, никто уже не сможет и... и не захочет воспевать. Эта страница закрыта с ним навсегда. И еще скажу – прочитанная вашим поколением поколению нашему она уже совсем не звучит.
– Что же взамен у поколения вашего?
– Коллектив! – сказал твердо Жуканец. – Повторяю, это не выдумка, это клич нашего века. Дай срок, мы в коллектив все сгребем. Перемелем, процедим, отберем жемчужные зерна. Ты только послушай, Сохатый, разве не грандиозно, не увлекательно, ну что ни тронь... хоть социализацию нархозяйства...
И
– Что ж, грандиозно, – процедил Сохатый. – А вот как с человеком? И пирамидой не разрешить вам запросы личности.
– Разрешим, Сохатый! Один в такой мере напитан будет всеми, что станет как в море волна среди волн. Набегает вал на скалу, разбивается – и опять безущербное целое.
– На то и закон жидких тел, – согласился унылый Сохатый. – Но ведь я...
– Ну и ты не дешевле Фонтанки. А она, браток, с Невой прямо в море. Ergo [14] , выползай из норы и валяй с нами в ногу. Ать, два! Надо такой выстроить коллектив, чтобы для одиночной закрытости только чуть-чуть...
14
Следовательно (лат.).
– С фиговый лист, – ухмыльнулся Сохатый. – Ну, а с любовью-то как при упразднении личсклонностей? В графу конзаводов ее?
– Не глупи, а учись. Любовь как личная склонность примет иную форму, и сила ее будет, не разрушая, не поглощая, только множить собою тонус жизни. Та же ваша любовь умерла с Гаэтаном.
После смерти Гаэтана пошли до странности быстрые, как бы нетерпеливые завершения всех тех горячих, кто силы свои должен был и мог сложить только с веком уходящим.
Под вечер один поэт, с лицом египетского письмоводителя и с узкими глазами нильского крокодила, шепелявя, сказал обитателям Сумасшедшего Корабля:
– У кого есть что-нибудь для секции детской литературы, принесите мне завтра.
Ночью его арестовали. Никто не знал почему, но думали – конечно, пустяки.
Не текли, спрыгивали дни один за другим, с усилием прыгунов на стадионе в состязании на длину. Как им только в самом начале надо было сделать усилие, чтоб потом лететь по инерции и врыться в песок, так и корабельцам труден был лишь первый миг утреннего вставания в обхвате холодного голода. С огоньком буржуйки энергия приливала и уже носила до вечера по учреждениям, заседаниям, выступлениям. Еще не у всех были академические пайки, и осаждали «генуэзскую крепость», – заведующего ими Волосатика. Волосатик же кого огорчал, кого радовал.
А в нижнем этаже Сумасшедшего Корабля своим чередом шли балы. В залы безвкуснейшей роскоши набегали в нарядах стервозочки с улиц. Начальствующая над писателями прислуга бывшего дома Ерофеевых, тряхнув стариной, облекалась в лакейские фраки и перчатки снежной белизны. Став снова лакеями, они подавали стервозочкам блюда, каких не могли есть писатели. Они, как музыку, ловили звоны ножей о стакан с былым возгласом: «Ч-эк!» и отдыхали на миг в былом твердокаменном бытии. Хоть на один вечер опять они были не постылые граждане, а понятные прежние «люди».