Сумасшедший корабль
Шрифт:
Замечательное определение последней строки было взято из одной поэмы ныне эмигрантского поэта, воспевшего некоего « умеревшего» офицера.
Сохатый ходил в один из клубов Ленина читать русскую литературу. Условия были – за двухчасовую лекцию полфунта хлеба и конфету, условия по тогдашнему времени редкие. По союзу земли и леса, например, за целый
Сохатый поначалу был в клубе растерян, не зная, что делать, с какого конца начинать. Рабочие доброжелательно подсказали сами:
– Вы, товарищ, не бойтесь, говорите про то, что именно вам известно, – политграмотны мы и без вас.
Тогда Сохатый воспользовался тем, что в театре шел Шиллер, и предложил вслух читать и разбирать «Дон Карлоса».
Изумительно слушали, ходили смотреть по нескольку раз, с одобрением говорили:
– Ну, теперь много доходчивей стало. А то не понять, что к чему, и даже будто совсем скучновато. Иностранщина вполне прошлых веков. А сейчас ну вот точка в точку, все наши советские дела!
Сохатый удивился оценке и предложил рабочим изложить свое мнение письменно. Написали почти все в одном роде:
...А дела те испанские провалились, собственно, из-за Карлуса, как был он соглашателем, а маркиз Позе, как один в поле не воин, на рабоче-крестьянской платформе стоял твердо. И вот предложение – конечно, за идеологию выправить Позе классовую линию. Как товарищ Керженцев одобряет за пьесу «Зори», переделку можно одобрить вполне, и за Позе, как он один в поле не воин, переписать ему требуется анкету с дворянской на рабоче-крестьянскую.
Сохатый и Жуканец сближались все более. Молодому был старый что трамплин для прыжка. А Сохатый хотел, как много думавший человек, найти, упражняясь с Жуканцем, язык и форму для передачи молодым своего опыта жизни. Всякий имеющий груз за плечами его хочет скинуть. И даже, как известно, Сократ, разболтавшись, медлил выпить цикуту. К тому же оба, Сохатый и Жуканец, с одинаковой силой, хотя каждый по-своему, увлечены были лепкой нового человека.
То, что говорил Жуканец о непременной перестройке всего внутреннего как естественном следствии упорядочения быта внешнего, было, конечно, убедительно, но отодвигалось на далекие времена. То же, что надумано было Сохатым, казалось ему, могло перестраивать человека немедленно, пока он еще не имел ни достаточной жилплощади, ни мануфактуры, ни той пресловутой «курицы», которая при социализме воплотившемся даст чудесный навар супу каждого гражданина.
Беседы шли в комнате у Сохатого. Жуканец, как водилось, сидя с ногами на окне, милостиво слушал, дымил махрой и напоминал от времени до времени уговор – говорить на конкретном материале.
Сохатый старался.
– Вообрази, – сказал он, – я когда-то видал человека, загипнотизированного, из которого гипнотизер вывел публично чувствительность – ни больше ни меньше как в скатерть, покрывавшую стол. Когда он колол эту скатерть иглой, человек корчился от боли, когда же он колол самого человека, то скатерть хотя не морщилась и молчала, но нимало не страдал и человек. Значит, способность к экстериоризированию как потенция есть у всякого. В организациях же творческих она в избытке. Иллюстрациями сверхличных увлечений разнообразных творцов кишит история всех времен и народов, начиная с пресловутой «эврики» Архимеда, когда окончательно оформившийся в его мысли закон об удельном весе заставил его выпрыгнуть вон из ванны и, как мать родила, пронестись по Афинам.
– К чему ты такую одиссею развел? Подытоживай!
– Одиссея для того, чтобы убедительней вышла мораль. Оглянись кругом на людей. Все, кому в прошедшие годы пришлось густо хватить революции, – либо пан, либо пропал. А вынести и даже умножить творческие силы удалось только тем,
– Пересмотрим в воображении быт хоть одного дня тех густых лет, когда на фронте, по мнению многих, было легче, чем в тылу. Я жил на юге. Ну так вот, не угодно ли – с четырех утра за пять верст на поденщину; после рабочего дня, ввечеру, вместо отдыха бежишь на базар выменять барахлишко на молоко – и в барак к сыпнотифозным. Кто-нибудь из знакомых непременно лежит. И, если не помер, голодает похуже нас, ходивших к дядькам на работу. А ночи без сна. То бандиты ввалятся, то смена правительства. Один раз вышло так – бежать уже поздно, рядом с домом ложатся снаряды. Я в школе задержался, рабочие привели мне ребят и кинулись на соседний завод, а нас укрыли в какую-то вроде цистерну для вулканизации кабеля. Крышку задвинули и смылись кто куда. Входили в город поляки...
Вот, брат, тут эта самая дисциплина и спасла. Как пошел я ребятам про лису, про кота в сапогах, они и страха набраться не поспели. Между тем опасность задохнуться была велика. Ребята в увлечении не заметили, как один за другим обомлели, а я уж за всеми. Однако нас вовремя откупорили, мы на воздухе отошли. Но тех, предпоследних, дьявольских вещей, какие, по положению, нам бы испытать полагалось, ни ребята в своем увлечении, ни я не испытали вовсе.
– В огороде бузына, у Кыеви дядько, – сказал Жуканец. – К чему, спрашивается, нагородил?
– А к тому, что надо спохватиться немедленно, чтобы копить побеждающие действительность силы ради нее же самой. Надо именно сию минуту вводить в фундамент строящегося нового человека особые волевые дисциплины. Это, брат, не журавль в небе, а как раз синица сегодняшнего дня.
– Черт возьми, уж не меняемся ли мы ролями? Распропагандировал я тебя на свою голову, – засмеялся Жуканец. – Ну, валяй, что у тебя про сегодня?
– Да хоть бы то, что мы не умеем формулировать. Просиживаем зря бесконечное количество драгоценного времени от распущенности воли, от выхолощенности мышления. А взять наши эмоции – сплошная стихия... Мы не свободны от самих себя, не созданы внутренне. Не только не состоим, по выражению Спинозы, из одной необходимости собственной творческой природы, а просто нас по-настоящему еще нету вовсе... Между тем отсрочки уже нет. Надо строить новую жизнь, надо стать человеку художником.
– Подходящий титул для сегодняшнего дня! Ну, чудак. А я было поверил, что скажешь дельно. Ты мне на сегодня зубы давай поострее да кулаки покрепче. Сегодня и в трамвай не попасть, не лягнувшись.
– Заткнись на минуту. Как раз к твоему случаю самый последний пример.
Вчера стояли в хвосте час, стояли два, ну и ругались... Уйти невозможно – стоят в порядке живой очереди. Это, конечно, не слишком приятное бытовое явление, но даже оно при мудром использовании может оказаться воспитательным средством для вышеупомянутой экстериоризации. Я, например, под ругань соседей вообразил себе мой любимый Париж. На пароходишко сел и поехал в Севр. И вот уж не слышу ругани. Предо мной одни чудесные, уходящие вдаль берега, матовые дали. И такая легкость воздуха, что хитрое кружево башни Эйфеля мне показалось не железным, а плетеньем из волос, как хитрые прабабкины сувениры. Белизна песка, зелень реки, каштаны в цвету, как в бело-розовых свечках. А мосты... если б ты знал, до чего волнуют эти парижские мосты.