Сумасшедший корабль
Шрифт:
Оттого ли, что статуи сидят ниже, чем нашему глазу привычно, – весной солдата с ружьем на мосту Сольферино заливает вода... А окна парижских домов при закате? Оранжевые жалузи горят, как куски солнца, развешенные для просушки. Пон Мирабо с аркадами, с вензелем Французской республики...
Я в Севре сошел, сел в бистро у самого берега, против холмистого парка. Старый знакомый хозяин дал мне кусок деревенского копченого сала и домашнего легкого пива...
– Допустим, что ты действительно себе сумеешь наврать, настоявшись в хвосте, – оборвал Жуканец. – И то, прибавь, если не моросит сверху дождь и ты при калошах. Ну, а мне от твоего Севра какая корысть? Нет, браток, если научился выбрыкивать из самого себя, так валяй из хвоста не в Севр, а в кооперативное товарищество. Да раскинь там мозгами, как бы поскорее хвосты вовсе изжить! А в Севр я предпочитаю, товарищ, съездить взаправду по билету Дерутры.
Волна
В отличном здании у Исаакия собирались в час вечерний литераторы и критики со всего города – и сколь ни поминали Европу, собирались с опозданием. Продвигались в темноте по ходам-переходам; добравшись до комнаты в мягких диванах, уплотнялись до предела. Угревшись под чтение то ли стихов, то ли прозы, поочередно поругивали авторов: начинали доценты и юные профы, подхватывал метод формальный, угробливал окончательно кто-нибудь из ближайших друзей, заступаясь за автора или поясняя его.
Автор же хорохорился и глотал жидкий чай. Критики, разрядив свой беспламенный жар, как давно застреноженные, легко утомимые кони, с видимой радостью переходили в любимое стойло – отдел второй вечера: определение форм русской прозы на завтрашний день – быть ли русской прозе романом, быть ли ей новеллой.
Но как в бешеной скачке не замечаем мы своих спутников, так в фантастической той современности не замечали ни наши критики, ни мы сами, что все люди подряд стали авторы, что временно самой жизнью из рук профессионала писателя вырвано преимущество печатного слова – подведение итогов.
Да и что подводить можно было в той суматохе? Какую выдумать фабулу, роман и новеллу, когда в Вельском уезде заурядные леноватые мужики подвизались в лесах, как Дубровский у Пушкина: они, поймав своего бывшего барина, проезжавшего через лес, одарили дарами (в свое время им были довольны) и наставили:
– А сейчас катись от нас легче пуха, потому как бывшего помещика нам тебя, Иван Семенович, требуется вздернуть.
Или в Киевской губернии бывшая институтка, став атаманшей из офицерши, водила полки. Учителя гимназии работали на поденщине у хуторян и, хлебая в час отдыха пшенку из общего котла, слушали лекцию по астрономии у профессора с именем, промышлявшего тем, что он на кладбище по утрам зарывал сыпняков. И – не угодно ли? – вчерашняя крымская гроза – генерал Слащев вдруг печатал сегодня в советской газете свое обращение к остаткам белых армий, удерживая в своей речи весь стиль прежнего вкуса к былой государственной риторике:
Я, Слащев Крымский, зову вас, офицеры и солдаты, подчиниться советской власти и вернуться на родину. В противном случае вы являетесь наемниками иностранного капитала и, что еще хуже, изменниками против своей родины и против родного народа.
И подписались единомышленники офицеры, воспитанные на славянизмах манифестов:
Мысля едино со Слащевым...
Сохатый опять не мог работать на свою спокойную тему – закрепление быта и сказа, – он досматривал гибель русского интеллигента. Сохатый новый быт принял без саботажа, дружа с Жуканцем, на нем учился, как доступней передать новой жизни свою культуру, но вместе с тем оттого, что знал: Гаэтан, Еруслан, Микула, Инопланетный Гастролер – собирательные исторические фигуры – опустили в землю старую мать Русь мужицкую, Русь интеллигентски-рабочую, – было пусто, как сироте.
Гибель интеллигента для наглядности строилась Сохатым на материале литературном, главным образом на особом мастерстве Инопланетного Гастролера. «Роман итогов» – так для себя окрестил Сохатый его замечательный, совсем иначе озаглавленный роман, который дозволял досмотреть и проанализировать перед сдачей в архив истории то, что зовется русский интеллигент, и понять, может ли он еще возродиться в прежнем виде, или ему, как Перу Гюнту, надлежит целиком пойти в переплав.
Гибель интеллигента началась вследствие его вырождения и окончилась в наши дни, когда свершен был самой историей перенос силы и воли Петровой с личности на коллектив...
Так читал вслух Жуканец из записной книжки Сохатого, сидя у него на окне.
Проследим родословное интеллигентское дерево. В сущности, в «Пиковой даме» и в «Медном всаднике» даны Пушкиным зачатки всех психологий, которые могли возникнуть и развернуться пышным цветом в самом умышленном и фантастическом городе, выражающем, как Париж Францию, всю культуру нашей страны...
– Чей петербургский период закончился Октябрем, – вставил в скобках Жуканец.
У Пушкина существо, вещь, действие взяты в таком совершенстве, что чуть ли не каждое предложение таит в себе возможность развития в целостный организм. Намеки Пушкина прорастают в пышный цвет у Достоевского и Гоголя. Последний урожай собран А.Белым. Все психологии, зачатые Пушкиным, А.Белым завершены до истощения питавшего их мыслеобраза и сгербаризованы в «Романе итогов»...
– Однако, – сказал Жуканец, – у тебя это, брат, целая лекция по русской литературе. Не скучно ли будет?
– Проскучаешь несколько страниц, а возможно, чему-нибудь и научишься. У тебя литературный зуд уже велик, а писать, извини, не умеешь. Вот умести-ка в столько страничек, как уместил я, критику целой книги и кучу попутно возникающих мыслей, намеков и выводов. Небось, стопу бумаги изведешь. Обмен так обмен: ты меня политграмоте, а я тебя – литературе.
– Задаешься?
– Напротив того, уважаю. Желаю, чтоб ты знал все то, что знаю я. Ты намедни вывел из того, что попутчики не устраивают дискуссии, будто они что-то знают да хотят утаить из профессиональной ревности. Но зачем мне непременно болтать, если я могу сделать именно письменно лучше, чем устно, свой вклад в общий пай. Нужно ли тебе «назад к классикам» или нет, я тоже не могу ответить. Для меня символизм давно взял классиков в мясорубку и провертел их, сделав многообразное преломление идей, языка, сюжета. Но по молодости ты этого не пережил и подобного преломленного языка не разумеешь. Что же мне, опять с тобой вместе назад?
– Да уж лучше назад, чем в такой «вперед», как возвеличенный тобой Инопланетный Гастролер. В его инопланетности сам черт ногу сломит. Наборщикам, говорят, буквы «л» при наборе не хватило. С луны, что ли, он свалился?
– А ты бы все-таки поскромней. Когда чего не понимаешь, припоминай небезызвестное изречение: «Не всегда книга виновата, если читающий ее не понимает». Ну, трудись...
Генетическая связь этого романа с Пушкиным несомненна. Любопытно проследить родство персонажей.
Германн – зародыш интеллигента и разночинца по признакам: неродовит, беден, самолюбив. Едва, вместо службы военной, окажется штатская, вырастет тот первый «обиженный чиновник», который в русской литературе дает такие богатые разновидности – у Лермонтова, у Гоголя, вместе с фабулой, до странности совпадающей.
В самом деле, первый обиженный русский чиновник у Лермонтова в «Княгине Лиговской» сбивается с ног незнакомым офицером Печориным. Гоголь тщетно пытается чиновника этого придушить в многообразных канцеляриях – с распалившимся самолюбием и поумневший, он опять пойдет гулять по проспекту, пока новый, опять незнакомый офицер не столкнет его с Невского в «подполье».
В долгом злом одиночестве чиновник еще умней, но в такой же мере и злей. Обиду свою он выращивает до фантастической сгущенной силы, до чудовища, которое, овладев им, его вытолкнет, в свою очередь, уже из подполья для действия во что бы то ни стало.
Но какое же действие во власти бестворческого самолюбия, иссосавшего организм, устремленного вовне? Нетворческая сила предпримет и действие не творческое, а, напротив того, разлагающее ткань жизни. Нечто вроде действий Липпанченки. Итак, особая примета Германна, как гоголевский Нос, отделившись от владельца, обрастает собственной биографией, чтобы в последнем итоге существования дать провокатора.
Признаки интеллигента: мысль без объекта, воля к совершению без «во имя». Родоначальник революционного бытия, сгербаризованный в «Романе итогов» как чистая воля, – есть Петр.
Но кто же он? Великан по волевому размаху и физически трех аршин росту (сворачивал в трубку оловянную тарелку и резал кусок сукна на лету); маленькие, точно наклеенные усы на лице, круглом, ярком, как солнце, или гневном, как «божья гроза», – лице гения. И пресловутый формуляр – «то академик, то герой»... Это на троне. А дома, в виде отдыха, знание четырнадцати ремесел в совершенстве, почему бывал на фабриках, как у себя. И все это мимоходом, безотчетным порывом. Труд – как дыхание, как органическая потребность.
История обличает, что Петр-человек то и другое преступил, не дрогнул перед убийством родного сына. Но в той же истории, где сосчитаны грехи человека, бессчетны труды и дела Петра-сверхчеловека. И вот – убивая, он не убийца. «Дело Петрово» как бы окрылило Петра. Он всегда на коне. Полет вихрем – туман разбивает. В тумане оседает и гибнет только бескрылость, ненайденность форм и движения и обманывает тех, кто ищет и хочет обмана.
Мыслеобраз Петра – это крепкие дрожжи, это зов от человека к сверхчеловеку. Путь его бесстрашный и опытный, путь свершений. Но удаченэтот путь при условии, которое так блестяще он выполнил сам – не во имя свое. У Петра было имя – Россия...