Сумасшедший корабль
Шрифт:
То же объявление, расклеенное в памятный первый год нэпа, начиналось так:
Лиц, бывших свидетелями несчастного случая на Тучковом мосту вечером, когда женщина была вынута из воды...
Уже по словорасположению этих первых строк, так не похожих на газетные безглазые объявления, еще не дочтя, угадывалось, что это о ком-то знакомом, своем. Поэтому читалось это объявление не сразу, а по кусочкам, во всю длину от Сумасшедшего Корабля к Тучкову мосту, куда сами собой понесли ноги.
«Лиц, бывших свидетелями...»
Это
...Ушла из дому в сером пальто, красном, с черной обшивкой костюме, в серых валенках. Приметы: лет сорока, худенькая брюнетка, черные волосы, большие глаза. На руке обручальное кольцо.
Женщину искали водолазы, но не нашли.
Свидетели, которые были на мосту в час ее гибели, показали, что она кинулась в воду, выкрикнув кому-то:
– Прости мне...
Но он ждал. Он приходящих близких просил:
– Поговоримте о ней. Посмотрите, она будет довольна, как я ей убрал библиотеку.
Он говорил о ней в настоящем времени. Он приказывал накрывать для нее прибор.
И она пришла. Через полгода художник, их знакомый, живший в том же доме, куда переехал после печального события и поэт, шел по берегу реки. У самого дома он приметил толпу. Подошел. На большой льдине лежала женщина в том костюме, который был описан в объявлении.
Только черных волос у ней больше не было. Волосы, от природы слабые, выела вода. Голова была белая, как болванка парикмахера, как колено. Но он ее узнал. Он пошел и сказал мужу-поэту.
Тот не удивился. На минуту окаменел. Его лицо желтой слоновой кости стало белым. Но поступью патриция времени упадка он важно прошествовал к трупу и, сняв с ее руки обручальное кольцо, надел на руку себе.
Потом он опять жил, потому что он был поэт и стихи к нему шли. Но стихи свои читал он несколько иначе, чем при ней, когда объезжали вместе Север, Юг и Волгу и «пленяли сердца». Он больше пленять не хотел, он, с покорностью своему музыкальному, особому дару, давал в нем публичный стихотворный отчет, уже ничего для себя не желая.
Входил он к людям сразу суровый, отвыкший. От внутренней боли был ядовит и взыскателен. Смеялся ж беззубо, не по-стариковски, а по-детски или как лысый японский идол. За ужином сердился на хозяйку, что пьют за его здоровье, а в заботе, что ему пить вредно, вина ему не дают и ставят его в глупое положение.
Он пришел к знакомым звать на завтра к себе на рожденье. Там были гости – мать и дочь-балерина. Мать моложавая, прямая, с необыкновенным цветом лица, дочь – газель. Старик оживился, шутил чуть по-передоновски, но и не без старомодной, ему одному свойственной светскости.
Шли домой. На мосту Революции была мгла. На реке много барж, огоньки. И вдруг совсем ни к чему старая дама сказала:
– А все-таки бессмертие ни доказать, ни опровергнуть...
Старик-поэт усмехнулся:
– А зачем вам бессмертие? Что вы с бессмертием сделаете? – И замедляя шаг, чтобы отдышаться, сказал из себя самого:
КогдаНазавтра было его рожденье, и приходили с цветами. Он молча взял цветы и, прошаркав туфлями к вазам, проворчал:
– А вот люди обыкновенные, которых пренебрежительно именуют – обыватели, когда сочтут себя бесполезными, то берут и вешаются.
Та, вчерашняя дама, оказывается, пришла домой, и когда мы уже спали, она поставила на стол табурет, потому что крючок от люстры был высоко, и повесилась.
Она просила в записке прощения, но жить ей было нечем и не для кого. И шла старость с болезнями.
Поэт сказал:
– Это она от меня. Если б меня вчера не было, она бы еще подумала и, быть может, раздумала. Это я ей прибавил. В индусских сказаниях стоит: «Бойся тяжелого сердца. Твоя тяжесть может оказаться кому-нибудь той последней соломинкой, которою, если прибавить на спину к общему грузу, который и без тебя несет уже каждый человек, – он себе сломает хребет». Это я вчера ей сломал своей мыслью хребет. Вокруг меня смерть.
– Амба! – хлопнул на этом месте Жуканец по столику кулаком, пробегая черновик «Сумасшедшего Корабля». – Довольно топтаться в соснах романтизма, долбя, как молитву, стишок: «Каждый душу разбил пополам и поставил двойные законы». Точечка-с.
Жуканец уже больше не юный. Он издает свой том пятый, он прославлен, мастит. Он редакторским властным жестом отчеркнул чернильным карандашом то, что было у автора дальше, и категорически обнародовал:
– Быльем поросли дуализмы. Кто желает в наше сегодня, пожалуйте, скушайте символ-викторину. Вот он, послушайте-с! В антрактах культфильма «Научэкспедиция в тайгу» его распевают мальчишки:
Кто не ест, кто не пьет, Менолит стрегет? Профессор Кулик! Кулика тра-та-та... Едут комары.Волна седьмая
В летописи мира, хранительнице вымерших цивилизаций, все, что, уйдя из жизни, отпечатлело свой лик и свое слово во времени, закреплено медиумизмом больших художников – средневековье «Божественной комедией», старая Испания – Сервантесом.
В Сумасшедшем Корабле сдавался в архив истории последний период русской словесности. Впрочем, не только он, а весь старорусский лад и быт. Точней сказать, для быстрейшей замены России четырьмя буквами СССР ампутировались еще не изжитые временем былые формы. И как сводка работы русской мысли и воли к жизни предстали Четверо. Они заканчивали кусок истории.