Сумерки божков
Шрифт:
— За твою вчерашнюю ласку благослови тебя Бог, старый товарищ! Ты воистину великий человек! Дай Бог видеть тебя министром и графом… Ты спасешь нашу великую общую мать Россию!
Его превосходительство уехало, растроганное, а Брыкаев вскоре получил награду через очередь. И — от генерал-губернатора до последнего чинушки в городе — все знали отныне:
— Брыкаев человек с тактом и знает свое место. Но — его голою рукою не тронь! Потому что есть у него в Петербурге такие «ты», что в случае надобности только помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!
И, зная, ходили опасно.
Полковник Брыкаев был далеко не трус, но и не рискуй. Когда началась революция, никто
— Полицеймейстер Брыкаев — сравнительно еще возможный человек.
Ибо «морды» разбивались, но не вдребезги; порки производились, но не до полусмерти; обыски свершались, но с извинениями; узилища были полны, но с пленниками обращались вежливо; «жид» выселялся, но без большой слежки за обратным въездом в город через другую заставу.
Полковник Брыкаев ненавидел революцию. Но и ненавидел он ее по-особенному — не как полицейские ненавидят, а как — купцы, фабриканты — все, для кого революция выражается торговым кризисом и застоем в деле. В городе говорили, что Брыкаев состоит негласным пайщиком во многих торговых и промышленных предприятиях и сам давно уже — не столько полицеймейстер, сколько купец в полицейском мундире. Он женат на дочери крупного местного коммерсанта, и — зять командует в городе совершенно тем же манером, как тесть — у себя в магазинах и на фабрике.
Рабочих Брыкаев держит в хозяйском кулаке. Со студенчеством любезен, но втайне ненавидит его, потому что, по старинному предубеждению чиновника девяностых годов, еще верует, будто — «это студенты мутят рабочих». По секрету и с глаза на глаз со своим человеком Брыкаев почти равнодушен к политике. Все политические возможности он рассчитывает, примеряя от своих домашних планов. Реформы «весны», конституция, реакция, Дума — все это для его полицейской философии — слова, слова, слова. Его глубокое убеждение, что в современности какую форму правления ни учреди, хотя бы самые, что ни есть, Северо-Американские Соединенные Штаты, все равно без полиции — она не останется. А — ежели будет полиция, то, стало быть, будут и полицеймейстеры, а ежели будут полицеймейстеры, то, стало быть, и без Брыкаевых не обойтись. Зато одно слово «забастовка» уже вызывает бешеную пену на его алые губы, каждый «профессиональный союз» вызывает в нем жажду зуботычин, нагаек и расстрелов. Этот купец-полицейский инстинктивный, полусознательный враг именно социальной революции. Он не боится ни баррикад, ни красных флагов, ни прокламаций, с криками о республиках и федерациях. Это, по его скептическому наблюдению и убеждению, все — шум слов, громкие разговоры. Его заставляют бледнеть только рабочие не у станков, остановившиеся машины, погасшие домны, закрытые фабрики.
— В чем дело, господа?
* * *
Брыкаев стоял пред молодежью, бравый, молодцеватый, держа руки с тою специальною грацией, которая развивается в этих оконечностях только у людей полупочтенных профессий, обязанных обладать инстинктивным тактом, — кто примет и пожмет их руку, кто — нет, — и ежели ненароком ошибся, и осталась рука висеть в воздухе, то умей даже и сей неприятный казус пропустить весело и незаметно, будто ты и не давал руки, а так только — замахнулся ею почесать нос собственный.
Ему ответило враждебное молчание, полное укоризненных, сердитых взглядов. Молодежь не условилась, кто будет говорить, и теперь замялась в ожидании почина. Но одна из курсисток произнесла вполголоса:
— Потому что бесправие и произвол… это — свинство!..
И тогда заговорили все сразу. И стали наступать на Брыкаева, и махать руками, и кричать сердитыми, высокими голосами, словно в непрерывном пении молодых петухов.
— Господа, — улыбнулся Брыкаев кротко и беспомощно, — будьте так любезны, пусть говорит кто-нибудь один… так, — я ничего не пойму: природа одарила меня только двумя ушами.
Осилил шум густым голосом и складно заговорил студент-медик, высокий, красивый парень с румяно-смуглым круглым лицом и серьезными чистыми глазами умного ребенка. По борту мундира висела у него алюминиевая цепочка и — покуда студент говорил — с жестокостью теребил ее толстыми красными пальцами. Цепочка не выдержала — разорвалась. Студент сконфузился и потерял нить речи, словно в оборванной цепочке таился весь его ораторский секрет. Заплел, замямлил, заповторялся.
— Ничего-с не понимаю, — сожалительно вздохнул Брыкаев, — извините-с, но решительно ничего-с… Извольте объясниться удовлетворительно.
Студент густо покраснел и — в скрытой, презрительной язвительности полицеймейстера будто нашел себе нравственную опору.
— Я спрашиваю от лица моих товарищей: на каком основании сегодня нас не допускают в ложи более, чем в количестве пяти человек?
— И стоячие места в проходах уничтожили! — рявкнул незримый бас.
Он был такого маленького роста, что его не видать было из-за других, но громыхал голосиною— как из бочки.
— По правилу-с, — любезно поклонился полицеймейстер. — На законнейшем основании. Есть такой пункт в арендном контракте между городом и г-жою Савицкою. Сверх того, полицейские правила общественной безопасности…
Все глаза обратились на Елену Сергеевну. Она — издали, нехотя, — кивнула головою: да, есть, мол, такой пункт. Все заговорили:
— Но в практике театра установился прецедент…
— Абсурд и нонсенс!
— Это правило никогда не соблюдалось!
— Просто, — полицейские крючки!
— Преспокойно ходили, сколько влезет!
— Придирка и произвол!
— Мы не в состоянии впятером платить за ложу десять рублей!
— Вы хотите отнять у студенчества любимый наш театр!
— Господа, — возвысил голос Брыкаев, — правило есть правило. Дура лекс сед лекс [275], — щегольнул он латынью. — Если существовало и длилось привычное правонарушение, об этом можно только сожалеть, но — вы сами законы изучаете: изумляться, что правонарушение прекращается, и негодовать на то — по меньшей мере, странно-с.
— Да помилуйте! У нас сегодня десятки складчин.
— Разве можно так неожиданно?
— Без предупреждения?
— Закон обратного действия не имеет!
— Что же нам теперь — жребий бросать, что ли, кому оставаться в театре, кому идти по домам?
— Коллеги ждут на улице, их даже в театр не пускают!
— А! я согласен! — сладко возразил Брыкаев, — то обстоятельство, что вы, господа, не были предупреждены, конечно, неудобно и свидетельствует о некоторой небрежности. Но тут уже не наша вина: мы не обязаны… спрашивайте с дирекции. Это — интерес театра.