Сумерки божков
Шрифт:
— Ну!.. — вскрикнул он, засверкал глазами и потряс кулаком. — Ну если так… держись же! Покажу я себя им сегодня!.. Хоть в Сибирь потом, а помнить будут!.. Погибни, душа моя, с филистимлянами! [297]
Елена Сергеевна промолчала.
— А ведь это — собственно говоря, против правил, уважаемая… хо-хо-хо! — льстиво и вкрадчиво, но все-таки со звуком выговора в голосе вмешался прислушавшийся Мешканов. — Собственные свои правила нарушает наша милая директриса… да-с!.. Разве можно артисту пред выходом на сцену сообщать неприятные известия? Да еще в новой партии?
— Пустяки!.. — хмуро отмахнулся от него сильно призадумавшийся Берлога. — Не слабенький я… не из таковских!
— Знаю, что вы не из таковских, — хо-хо-хо! — да порядок-то у нас таковский… хо-хо-хо-хо… субординация того требует!.. Вон — посмотрите: у Риммера в сюртуке карман отдулся, точно он свистнул кассу за все пять спектаклей… хо-хо-хо-хо!..
— Сам не свистни, — улыбнулся Риммер, — а мне не расчет. Я опта придерживаюсь, в розницу не ворую. Уж если украду, все голые останетесь, а по мелочам не стоит мараться.
— Хо-хо-хо-хо!.. А знаете, что у него в кармане? Письма! У нас с ним договор: чтобы ни одного письма, в театр приходящего на имя артистов, занятых в спектакле, не передавать раньше, чем кончит партию… Хо-хо-хо!..
— Да я давно завел это, многоуважаемая, — важно подтвердил, обсасывая золотой набалдашник своей палки, магоподобный Кереметев. — Необходимо. Потому что, ангел мой, — черт его знает, что ему могут в письме писать? Письма, сокровище вы наше, разные бывают. От иного письма у человека, пожалуй, сразу и голос пропадет, и язык прилипнет к гортани… Ты — что крякаешь, Фюрст?
— Вспомнил, как ты утешил меня — в «Севильском цирюльнике» семь лет назад этим самым милым правилом вашим о письмах…[298] Помнишь, Андрей? У меня батька ударом помер… Прислуга прибегает из дома с запискою от жены, а это чучело немецкое, — он важно, широким жестом ткнул пальцем в ухмыляющегося Риммера, — записку себе в карман, а прислугу — из театра в шею… Жена ждала-пождала, не вытерпела, жутко ей одной в квартире с покойником. Тоже прибежала за мною, да прямо и угодила вот на этого соколика…
Фюрст перевел свой грозный палец на Кереметева. Тот закивал своею черною шапочкою любезно и самодовольно:
— Было, было…
— Захар бабу мою, конечно, только что не в объятия принял, но — так и проморил ее битый час в конторе. Тары-бары, ахи-вздохи… уж он ей сочувствовал-сочувствовал, уж он с нею плакал-плакал, уж он сморкался-сморкался!.. Ну и — ни-ни! Не допустил ко мне — до последнего занавеса. Как услыхал по музыке, что финал, так и вздыхать перестал, и платок в карман спрятал. Да еще и выговор жене читает: «Что же, — говорит, — вы со мною время теряете? Спешите к вашему супругу… Он теперь сирота… Ужасно! ужасно! такая внезапная потеря! ах какая несчастная весть!» Да-с! Так — по милости вашей, голубчики, и ломался я доном Базилио каким-то глупейшим в то время, как — через улицу перебежать — моего отца обмывали и на стол клали…
— Публика, добрейший мой, не виновата, что твой отец вздумал умирать в тот вечер, когда ты был занят в Базилио, — с убеждением и свысока возразил Кереметев, и Риммер одобрительно ему поддакнул. — Если бы знать перед спектаклем, я заменил бы тебя, ангела, другим артистом, хотя и терпеть того не могу, сокровище мое. А выпускать на сцену певца расстроенным или больным… слуга покорный! Еще не прикажете ли анонсы делать? «Господин Фюрст просит у публики снисхождения по случаю постигшего его семейного несчастия»?.. Чтобы публика дирекцию зверями считала: ах, бедный! в каком состоянии эти изверги заставляют его петь!.. Нет; брат! Служить искусству так служить. Раз уже надел ты костюм и вышел на эти подмостки, — Кереметев красиво топнул ногою, — раз тебя осветила рампа, — кончено: отрезан от мира, все там — по ту сторону оркестра и за кулисами — для тебя чужое. Да! На сцене для актера нет ни отцов, ни сыновей, ни жен, ни любовниц, ни горя, ни радости, ни несчастья, ни смерти. Есть только роль и публика.
— La gente paga е vuol si divertir! [299]— запел Мешканов из «Паяцев».
Елена Сергеевна серьезно возразила:
— Человек, который поет эти слова, однако, зарезал на сцене свою неверную жену. [300]
— И не имел на то никакого артистического права! — возопил Кереметев. — И нарушил тем все свои обязанности к театру. Если хочешь резать жену, то можешь произвести эту милую операцию дома…
Фюрст перебил:
— Прислав предварительно записку главному режиссеру Кереметеву: «Прошу не занимать меня на этой неделе в репертуаре по случаю нервного расстройства, испытываемого мною ввиду намерения убить свою жену…»
— Смейся, смейся. Ride, pagliaccio! [301] Теперь ругаешься, а тогда сам же благодарил…
— Я — покладистый. Легкие мы люди. У кого из нас характер есть? А вот жена моя — та до сих пор помнит, как ты ее маял… не простила. Строгая она у меня…
— Есть зубок, есть! — даже самодовольно заулыбался Кереметев. — Женщина — всегда женщина…
— Хо-хо-хо-хо… «сказал великий Шекспир — и совершенно справедливо!..» — грохнул Мешканов…
Берлога задумчиво обратился к Елене Сергеевне.
— Знаешь? Кереметев и Мешканов правы… Ты этого, что нам рассказала, не говори Нордману… что его приводить в отчаяние?
— А где он, кстати? — оглянулась по сцене Савицкая, — я не видала его… хочу пожать ему руку… пожелать успеха…
Все захохотали, а Берлога указал глазами на колосники.
— В кукушке. [302] На бедняге лица нет. Совсем больной, — трус этакий, — от страха. Я уже прогнал его со сцены, потому что он невозможен: прямо заражает нервностью. Глаза безумные, косицы эти его бледно-желтые повисли на самый нос, руки холодные, трясутся… точно его сейчас вешать будут!.. И каждую минуту за живот хватается…
Кереметев. Уж мы Машу, добрую душу, прикомандировали к нему. Она его малиною с ромом напоила.
Берлога. Б-р-р!
Кереметев. А теперь как нянька с ним возится, разговорить старается. Но, по всей вероятности, вотще…
Берлога. Авторская лихорадка, febris compositorialis! [303]
Мешканов. В полном разгаре и трепете!..
Кереметев. Эти авторы на первых представлениях — словно роженицы.