Сумерки (Размышления о судьбе России)
Шрифт:
В сущности, отец заложил в мою голову великую идею о том, что каждый человек должен сам решать свои проблемы. Откуда это у него, не знаю. Принесла как-то мама бутылку «святой воды» из церкви, налила в деревянную ложку и велела мне выпить. Я отказался, заявив, сославшись на учительницу, что все это ерунда. Тогда она выплеснула воду и треснула ложкой мне по лбу. Вмешался отец: «Не тронь его. Ему жить, ему и решать. Пусть выбирает сам». Это «пусть выбирает сам» осталось на всю жизнь.
Матушка моя — Агафья Михайловна — неграмотная крестьянка, безгранично, до болезненности совестливая, ласковая и трудолюбивая. С утра до ночи — с коровой, поросятами, овцами, курами. Какое же
Ох, как намаялась мать за свою жизнь. Но, будучи глубоко набожной, верила в милосердие: «На все воля Божья». Не раз выговаривала своим уже взрослым дочерям, когда они поругивали то Хрущева, то Брежнева: «Нельзя так о царях, девки, нельзя». Папа посмеивался. У него было свое отношение к «царям». Он то снимал со стены портреты «вождей», то обратно вешал. Это было его поощрением или наказанием за те или иные поступки или проступки. Так он лишил своего уважения Хрущева и Брежнева, а еще раньше Сталина, отправив их портреты на чердак.
Мои родители и есть мои поводыри по жизни.
Никто не знает, кто научил меня читать, а читать я начал лет с четырех-пяти. Подозреваю, что дед. Он любил меня и как-то выделял среди других внуков. Самой ценной наградой для меня было разрешение деда лазать на черемуху, что другим возбранялось. Я, конечно, раздувался от гордости, мои двоюродные братья завидовали и обижались.
Я каждый год навещаю свою, теперь заброшенную, деревню. Какая сила влечет меня туда, понять не могу. Да, наверное, и трудно разгадать эту святую тайну. Хожу по бывшим пожарищам наших домов, что-то ищу, может быть, свое детство, сгоревшее вместе с домами и моими первыми книжками, может быть, подбираю крупицы смутных и грустных воспоминаний. И каждый год молча стою на земле, где возвышались мои деревенские дворцы в три окна по улице, и чего-то жду, жду, жду...
«А чего ждать? — шепчет оробевший и притихший разум. — Человек приходит из тьмы и уходит в темь».
Упорно гоню от себя всякого рода обжигающие вопросы о порушенных очагах, вопросы, которые без жалости готовы растоптать блаженство воспоминаний. Не хочу подпускать грустную рассудочность к этой великой для меня земле, исхоженной моими предками и кормившей их, но заросшей теперь бурьяном, не хочу. И еще долго щемят душу воспоминания, и еще слезам хочется на волю, горьким слезам. Если деревня заросла бурьяном, то и Россия заросла бурьяном, человеческим тоже.
Земля устала от лжи. Она вправе спросить, почему все это порушено? По какому дьявольскому замыслу?
...Помню, как появился в деревне первый патефон. Отец купил. По вечерам люди собирались у нашего дома, и я, одиннадцатилетний мальчишка, с гордостью заводил этот патефон — а было-то всего две пластинки. Одна — «Песни Козина», другая — «Песни Ковалевой», та, где она поет «Вдоль деревни — от избы до избы». Появился у нас и велосипед, первый в деревне. Еще построил я своими руками педальный автомобиль. Ездил по всей деревне и чувствовал себя на седьмом небе.
Но самое памятное — первое кино. Оно появилось в нашей деревне где-то в 1936 году. Поскольку считалось, что я читаю быстрее других подростков, то мне и доверялось громко
Не знаю почему, но меня всегда тянуло к музыке. Отец купил балалайку, потом гитару, а затем и гармошку. На всех этих инструментах я играл, сочиняя свою музыку, главным образом — вальсы. Бывало, заберусь на поленницу дров у сарая и вымучиваю разные мелодии, да еще мечтаю. Нот я, конечно, не знал, а жаль. Позднее гитара помогала находить стежки-дорожки к сердцам девчат. Игрой на гитаре уже в институтские времена завлекал и будущую жену — Нину.
Ну, как же тут не любить прошлое? Оно и на самом деле восхитительно, до краев наполнено счастьем животворящей молодости...
В первый класс я пошел еще из деревни Королево. Записали под фамилией Потапов — по старой русской традиции. В деревне мы звались Потаповыми — по отчеству деда. В школу бегал с удовольствием. Запомнил и свою первую книжку — журнал «МЮД» — «Международный юношеский день». Это еще до школы, мне было лет пять. Сидел на печке, болел свинкой, на шее опухоль, словно коровье вымя, до сих пор след остался, и читал вслух этот «МЮД». Мама, тетя Настя и тетя Тоня готовились к празднику. Они пекли блины из крахмала — тоненькие-тоненькие, беленькие-беленькие, вкусные-превкусные. Они мне давали блинчики, а я им читал. Позднее, лет в семь-восемь, я читал им и «Псалтырь» по-старославянски. Как это получалось — ума не приложу, но читал, а мама и тетки слушали.
Первой большой книжкой была «Колчаковщина» Дорохова. Только недавно ее достал, она была раньше запрещена, а автор расстрелян. Сейчас хранится как реликвия. Ее тоже читал вслух. Самое любопытное, что следующей книгой стал «Тихий Дон». Это, конечно, не мой выбор, просто отец приносил книжки из сельсоветской библиотеки, которые я и читал подряд. В семь или восемь лет я с моими двоюродными братьями сфотографировался с этой книжкой, фотография у меня хранится до сих пор. На обратной стороне папина резолюция: «Три дурачка».
Детство, мое детство! Ребята гуляют, играют, а меня больше тянуло что-то почитать. Если не было книжки, находил обрывок старой газеты, перечитывал с начала и до конца, часто не понимая, о чем тут написано. Как гоголевский Петрушка, я постоянно удивлялся, как буквы складываются в слова, но все же, в отличие от Петрушки, гораздо больше меня занимало, как из слов получаются рассказы.
Дружил я с Сережкой Гавриловым, у него отец был агрономом, на чердаке полно книг. Одну мне подарили. Полное собрание сочинений Лермонтова в одном томе, изданное еще в начале XX века. Я прочитал эту великую книгу с первой страницы до последней раз пять. С тех пор Лермонтов мой любимый поэт, самый любимый. Узнав об этой истории, Егор Яковлев недавно подарил мне эту книгу того же издания. Я обрадовался как ребенок, встретив моего столетнего старца — друга далекого детства.
Сергея Гаврилова всегда привлекали всякие поделки, его тянуло к технике, он постоянно что-то изобретал. Однажды его отец привез из города какие-то детали, и Сережка на моих глазах стал мастерить радиоприемник на кристаллах. И вот приемник зашумел, затрещал, иногда прорывались отдельные слова. Сережка сказал, что это Москва говорит. Я не очень понимал, как это может быть, но впечатление было ошеломляющим. Когда рассказал об этом маме, она не поверила. Ворчала, что меня нечистая сила попутала. Пошла к Гавриловым удостовериться, а на самом-то деле — из любопытства.