Супермодель в лучах смерти
Шрифт:
Все это копилось в душе Апостолоса. Двадцать лет назад Пия считалась одной из самых красивых и богатых девушек в Афинах и поначалу никто не верил в возможность их свадьбы. Да он и сам комплексовал из-за ее богатства. Тогда любовь для них была главным событием в жизни, и они победили. Но ведь он влюбился в нее именно потому, что она была недосягаема. С тех пор прошло много лет. Его все еще волнуют недосягаемые цели. А ее идеал — патриархальный быт родительского дома. Многого Апостолос достиг бы в жизни, если бы жил в этом курятнике? Как она не хотела ехать в Америку! Сколько крови попортила ему там! И теперь, когда он стал владельцем огромного состояния, о котором ее отцу и во сне не снилось, она ставит ему подножку…
— Пия, мы с тобой не просто муж и
Пия резко повернулась к нему. Смерила его презрительным взглядом. Прошла к бару, налила себе виски на два пальца и, болтая стаканом, иронически засмеялась. Апостолоса ужасно раздражал ее неестественный смех. В иные времена он хлопнул бы дверью и поехал по своим делам. Сегодня приходилось терпеть.
— Ты трус! Самое мерзкое — жить с нелюбимой женщиной из-за боязни развода, — торжествующе заявила Пия. — Сколько лет уверял меня в том, что главное для тебя войти в элиту общества и тем самым заставить всех признать наш брак равным. Я, дура, переживала, думала о своем муже, как о достойном гордом человеке, который не желает, чтобы к нему относились как к неимущему зятю уважаемого финансиста Ламброзоса. Закрывала глаза на твои темные делишки, на спекуляцию именем моего отца. Ведь первые деньги в банках ты выпрашивал под гарантию его капитала. Тебе шли навстречу, а потом ты же переметнулся к врагам нашей семьи. Но и тогда я сумела оправдать твой поступок и простить. А зря. Как только Ламброзос перестал быть для тебя значимой фигурой, ты переступил через него и заодно через нашу любовь.
Апостолос зажмурился. В словах жены было мало правды и много злости. Разумеется, в свое время он воспользовался именем старого скупердяя Ламброзоса и заработал приличные деньги. Но ведь самому-то Ламброзосу никакого ущерба этим не нанес. Зато ни разу не попросил у него ни драхмы, ни доллара. Эти воспоминания возбудили в душе Апостолоса праведный гнев. Раздраженно усевшись на узкий, старый, недавно отреставрированный диван и, подогнув под него ноги, он оперся руками о колени и рявкнул:
— Придется, дарлинг, напомнить вам, на что были потрачены мои первые деньги. В этом доме тебя воспитывали по спартанским правилам. Даже подвенечное платье взяли напрокат. А я все до последней драхмы вложил в твой гардероб. Вокруг только и говорили о модных костюмчиках и шляпках мадам Ликидис, и никому в голову не приходило, что это куплено на деньги презираемого ими плебея. А первый «ситроен», сразу же превращенный тобою в груду металлолома, тоже подарочек от богатого папы? А вранье по поводу Америки? Никогда в жизни я не поехал бы к янки, если бы любезный Ламброзос не выдавливал меня из Афин. Он ставил под сомнения все мои деловые начинания. Просил не связываться со мной. Только любовь к тебе сдерживала меня от объявления ему открытой финансовой войны. Я выстоял назло ему. И при этом ни разу не упрекнул тебя. Поэтому, дарлинг, думай, прежде чем молоть чепуху…
Высказавшись, Апостолос снова прикрыл глаза и принялся покусывать нижнюю губу. Он понимал бессмысленность их обоюдных обвинений. Следовало пересилить себя и успокоить Пию. Но та, похоже, в этом не нуждалась. Она уселась с новой порцией виски прямо на пол и, продолжая посмеиваться, вновь принялась за свое.
— Ты использовал наше доброе имя, мою любовь, чтобы встать на ноги. Теперь хочешь заставить меня поддерживать видимость благополучного буржуазного брака. Положение в обществе вынуждает к этому. Тебе мало денег, подавай уважение. Так вот этого, адмирал, не дождешься! Никогда никто в Афинах не будет тебя уважать. Развлекайся с девками на грязные деньги. Становись посмешищем для дружков Дженнифер и жалким ничтожеством для стариков. Отныне авторитет семьи Ламброзос перестает быть твоей туалетной бумагой. Убирайся в свой Нью-Йорк…
Пия победоносно сделала большой глоток виски и откинула голову назад.
Апостолос продолжал неподвижно сидеть, опираясь руками о колени. Его крупный бесформенный нос картошкой побагровел. Взгляд блуждал по тесно заставленной комнате, будто искал
— Прежде чем суд начнет рассматривать твой иск, я потребую обследовать тебя в клинике и официально подтвердить хронический алкоголизм. Поверь, этого тебе не избежать, и приговор врачей будет тот, какой им продиктую я. Хотя скорее всего никаких усилий прикладывать не придется. Ведь ты действительно законченная алкоголичка. Поэтому ни один суд в мире не признает твоих претензий и позволит мне взять над тобой опеку. А вот тогда, дарлинг, держись. Я тебя упрячу в такой пансионат, из которого видны только звезды на небе.
Апостолос грузно встал и, не обращая внимания на Пию, вышел из комнаты. Лола с улыбкой предложила ему отведать специально приготовленные к его приходу «каламаки» — маленький шашлычок с гарниром из жареной картошки. Апостолос на всю жизнь сохранил пристрастие к простой народной пище, подаваемой в бедных кварталах. Но сейчас ему было не до «каламаки». Он сверкнул глазом в сторону Лолы и вместо благодарности приказал:
— Свяжись с яхтой. Пусть готовят. Я еду на причал.
Испуганная Лола побежала звонить. А из комнаты послышался вопль Пии:
— Нет!
Она бросилась за Апостолосом. Нагнала его уже в дверях и схватила за рукав.
— Это подло! Кто виноват в моей склонности к спиртному? Кто оставлял меня одну в чужом враждебном мне городе? Я все расскажу. Нет таких присяжных, которые не поняли бы страданий обманутой женщины. Тебе не отвертеться от вселенского скандала. Даже если оставишь меня без гроша, я встану в центре Омонии вместо скульптуры Вароцоса и буду выть на все Афины!
Угрозы пьяной беспомощной женщины вызывали у Апостолоса лишь презрение. Он рванул вверх руку и, почувствовав, что Пия отцепилась, быстро скрылся за дверью.
Пока он возился с медленно поднимавшимся вверх заслоном гаража и сам открывал ворота, плач и вопли Пии преследовали его. Уже выехав на узкую вьющуюся серпантином дорогу, он не столько смотрел вперед, машинально ведя свой белый «мерседес», сколько старался не оглядываться назад. В районе Панграти попал в основательную пробку и, чертыхаясь от невозможности ехать дальше, немного пришел в себя. Дождь закончился, но ветер разбрасывал капли, стекавшие с листьев деревьев. На море наверняка штормило. Однако это не могло остановить Апостолоса.
Добравшись до причала, он отважно ступил на мокрые от накатывающихся волн мостки. Яхта стояла под парами в окружении сородичей. Толстый Папас, шевеля своими пышными усами, по-военному доложил о готовности следовать на Эгину.
Апостолос отправился в свою каюту и первым делом переоделся. Он терпеть не мог костюмы, в которых вынужден был появляться в офисе. Поэтому с удовольствием натянул мешковатые серые брюки и синий, грубо связанный свитер.
Только яхта отвалила от причала и вышла за мол, как ее сразу стало клонить с борта на борт. Ветер гнал волну. Апостолос поднялся в рубку и встал за штурвал. Полтора часа он искусно уворачивался от накатывающих волн. Скользил по ним, уверенно держась фарватера. Никто из команды не интересовался, зачем они в такую погоду вышли в море. Впрочем, Апостолос и сам не смог бы ответить на этот вопрос. Необузданная энергия, свойственная его кипучей натуре, требовала выхода. Для того, чтобы принять разумное решение, необходимо было от нее избавиться. А это возможно только в море.
Поэтому, когда они с трудом пришвартовались, Апостолос чувствовал себя уставшим и готовым к философским размышлениям у камина с горячим пуншем в руке. Лучшим собеседником в такие минуты становился капитан Лефтерис. Старик был глуховат, однако всегда к месту давал разумные советы. Соперничать с ним мог только осел Апулей, который, внимательно слушая Апостолоса, предпочитал глубокомысленно молчать.
Лефтерис, как всегда, с улыбкой наблюдал из окна за грузной фигурой адмирала, поднимавшегося по выдолбленной в известняке крутой лестнице. И выкатился на инвалидной коляске ему навстречу.