Свадебный круг: Роман. Книга вторая.
Шрифт:
— Ну-ну! — с угрозой проговорил Маркелов, тоже вставая. Такого он даже от Сереброва не ожидал, но сдержался, хохотнул почти добродушно:
— Наивный ты человек, Гарольд Станиславович. Закон хозяйствования в чем заключается? Средства вкладывать туда, где есть отдача.
Серебров уже не мог себя сдержать. Понимая, что все разговоры напрасны, что не даст ему Маркелов трактор, запахнул пальто и поправил бывшего своего кумира:
— Не по отдаче вы получили, а по подачке, у других изо рта вырвали, загребастые мужики — мироеды этим отличались.
Благодушие слетело с широкого лица Маркелова, глаза стали колючими и злыми.
— Страшные ты слова говоришь, Гарольд Станиславович,
Разговор стал походить на перепалку, но Серебров уже не хотел смягчать свои слова.
— А ведь хорошая собака, Григорий Федорович, старого волка берет, — сказал он как бы для уточнения. От лица Маркелова отлила кровь, на носу и щеках обозначились оспины. Видно, обдумывал Маркелов, как позанозистее уесть Сереброва, наконец, пришли эти внешне мягкие, но содержащие угрозу слова:
— Мой тебе совет, Гарольд Станиславович, — сказал он, покручивая за дужку очки, — вертись сам. Я верчусь, тебе не мешаю, и ты вертись. А если приспичит, так не на басах разговор-то заводи, а с добрых слов или с бутылкой заходи, заходи, я добру тебя научу.
Теперь оба они стояли друг против друга: огромный несокрушимый Маркелов и тонкий, складный Гарольд Серебров, казавшийся хрупким в сравнении с председателем «Победы».
— А я так вертеться не хочу, — со злостью глядя на Маркелова, проговорил Серебров. — Мне честно многое причитается.
— Ну, ну, — с сомнением проговорил Маркелов. — Хорошо, что не унываешь. И не унывай, во всяком разе с земного шара не сбросят.
Эти слова полоснули Сереброва, но он не ответил на них. Он ухмыльнулся: ох, мол, стареют твои шутки, Григорий Федорович.
Чтоб сбить злость и успокоиться, Серебров по дороге в Ильинское свернул на просеку лесного квартала и по неглубокому первому снегу проехал туда, где выделил его колхозу лесхоз делянку для рубки. На просеке было тихо. Припорошенные первой вьюгой елки уже смотрелись по-зимнему, и о многом рассказывали первые следы: размашистой стежкой пробежал волк, одинаковыми листочками лесной кислицы нарисовал свой путь к березнику заяц-беляк, накрошила под елью шелухи от шишек белка. Сереброва умилили и эти следы, и нетронутая белизна снегов, горностаевая роскошь инея, но он вновь пришел в неистовство, когда с обидой понял, что не добротный строевой лес, а березовый карандашник определен его колхозу. Померкла лесная красота. С громом захлопнув дверцу машины, выбрался он из леса.
В конторе, не раздеваясь, начал трезвонить Никифору Ильичу Суровцеву.
— Так разве лес теперь! Все ведь вырублено, — вздыхал и плакался Никифор Ильич по телефону.
— Я ваши фокусы знаю, — резал Серебров, не желая вникать в оправдания Суровцева. — Если не перемените делянку, пойду к прокурору, напишу в управление лесного хозяйства, всех подниму.
— Сразу и к прокурору, сразу и… — бормотал трусливый Никифор Ильич. — Проверю я, проверю.
Наверное, жизнь продолжала идти своим неспешным порядком, а Сереброву казалось, что она летит на высокой рибкованной скорости. Те, кто стопорил и гасил эту скорость, вызывали у него злобу. Вечером, не считаясь с самолюбием молоденькой агрономши Агнии Абрамовны, ругал ее Серебров за то, что не позаботилась она освободить для нитрофоски склад и пришлось с таким трудом вывезенные удобрения ссыпать прямо в снег. В глубине души ему было жалко эту растерянную, наивную девицу в дешевом рябеньком пальтеце, испуганно теребившую заштопанные рукавички. Она все еще не могла выбраться из ученичества, а он, стуча ребром ладони по столу, безжалостно резал:
— Чтоб завтра удобрения были под крышей!
— Я
— Пока не подали, выполняйте. Вы хоть что-нибудь сделайте, а то ведь я напишу, что вы увольняетесь за бездеятельность, — пригрозил он.
Серебров знал одно, что эта испуганная девочка в сравнении с Федором Прокловичем — слепой котенок, а он должен требовать от нее то, что делает Крахмалев.
— Возьмите почвенную карту, съездите в «Победу» к Федору Прокловичу, расспросите все толком, а то ведь вы даже не знаете, где и что будете размещать, — жестоко поучал он юную агрономшу. Агния Абрамовна, обиженно швыркая носом, прикрыла фанерную легкую дверь.
— А потом поедете в зональный институт за семенами! — кричал вдогонку Серебров. — Спокойной жизни не будет! Я куплю вам сапоги и о работе буду судить по каблукам. Пять центнеров урожай, так надо бегать по полям и землей заниматься, чтоб хоть семь-то получить.
В глубине души он понимал, что не прав, что ругает агрономшу не за ее промашки, а за давние Пантины грехи, но что сделаешь, если и ему самому приходится теперь расплачиваться за чужое головотяпство.
Заглянул Виталий Михайлович Шитов. После поездки по участкам колхоза «Труд», когда сидели в конторе, неожиданно спросил Сереброва:
— Ты знаешь, какие положительные качества были у Ефима Фомича?
— На работу раньше всех приходил, — съязвил Серебров, поламывая пальцы.
— Нет, ты брось это. Он чем был хорош: не оскорблял никого.
— И вы хотите, чтобы я лебезил перед всеми, как Пантя? В Ильинском люди махнули рукой сами на себя, контора зачуханная, на участках школ нет, себестоимость молока такая, что его дешевле на землю доить, чем вывозить. Мне денег не дают, материалы задерживают, а я что должен говорить: спасибо, мне не к спеху, я подожду? В грязи живем, без дороги, — потерпим. А я терпеть не хочу. Я опаздываю! Мне трактора нужны, удобрения, дорога. Если не построим дорогу, через-два года она будет не нужна, люди уедут. Вот я и ругаюсь. Я тороплюсь. — Серебров обиженно отвернулся к окну. Не понятен был ему душеспасительный разговор о Панте Команди-рове.
— Но слушай, — пересаживаясь ближе к Сереброву, проговорил Шитов. — Может случиться так, что ты много построишь: школу, контору, Дом культуры, газ проведешь, а добрым словом все равно тебя вспоминать не будут.
Серебров гмыкнул, вскочил с места, выхватил сигарету из пачки. Шарадами занялся Виталий Михайлович.
— А я не собираюсь уходить, пока обо мне не изменят мнение, — задиристо крикнул он, закуривая.
— Что ж, похвально. Но ведь с помощью грубости долго не усидишь. Тебе, наверное, кажется, что грубость, резкость, задиристость — это признак силы? А ведь грубость никогда силой не была, хотя говорят, что сила ломит. Грубость, Гарольд Станиславович, — это слабость, отчаяние. Понимаешь? Что ты демонстрируешь, когда кричишь, мечешься? Да, слабость. Толку-то мало!
— Вот ты на Павлина Звездочетова обижаешься за то, что он и тебя, как Командирова, не признает. Прав он. Для людей делаешь, средства в работе применяй людские.
— Значит, я не гожусь? — с обидой спросил Серебров, стряхивая пепел в пол-литровую банку, уже наполненную окурками.
— Я этого не сказал, — уклонился Шитов. — Сам думай.
Серебров был убежден, что неутомимость, твердость и настырность помогут ему преодолеть равнодушие людей, построить контору, Дом культуры, добиться сносных урожаев, сделать все, что не сумели сделать до него, а теперь вот Шитов, которому летом нравились его энергия и пробойность, вдруг говорит, что все это не годится.