Свечи на ветру
Шрифт:
Было уже лето, когда местечковый почтальон Эустахиус пришел к Иосифу и принес письмо.
— Письмо? — удивился могильщик.
— Письмо, — сказал Эустахиус. — Но не тебе, а внуку старика Клейнаса.
— От кого же? — Иосиф взял у него конверт и стал разглядывать неразборчивый почерк.
— Я разношу письма, а не читаю, — ответил Эустахиус и распрощался.
— Эй, малыш, — кликнул меня Иосиф. — Тебе письмо. Принеси-ка мне мои окуляры, — сказал могильщик.
Я принес ему очки. Иосиф вскрыл конверт, извлек оттуда четыре листка, исписанных мелким почерком, и, с трудом складывая буквы, прочитал:
— «Дорогой
— От деда, — разочарованно протянул я.
— Слушай дальше, — сказал Иосиф и продолжал — «Никогда мне в жизни не везло, но, слава богу, я еще жив и чувствую себя не как в богадельне, а как дома, хотя они меня здорово подвели, и я, старый дурак, попался»…
— Ничего не понятно, — сказал я.
— Это он о тех… из общины, — пояснил Иосиф. — Не перебивай. Где же я читаю? Ага. «Теперь мы с тобой, Даниил, оба сироты, но бог справедлив и когда-нибудь еще о нас вспомнит. Отца твоего, сына своего Саула, я так и не повидал, прямо со станции меня повезли без всяких разговоров в богадельню, а я просился в тюрьму и показывал билет. К счастью, богадельня большая и есть знакомые. Например, Файвэл Кравец из Жагаре. Он приходится двоюродным братом Шлейме Рубинштейну, а Шлейме Рубинштейн женился на нашей Брайне, а Брайне после смерти Шлейме вышла второй раз замуж за Мейше-Янкла, а Мейше-Янкл служил со мной в Бобруйске. Я его хорошо знаю». Да-а-а, — протянул Иосиф. — Что, что, а память у твоего деда отменная.
— Он там просто свихнулся, — сказал я.
— «Есть еще один выкрест из Кедайняй Мотл Петух, совсем недавно он снова стал евреем, хотя у него под подушкой спрятан крест. Я сам не видел, потому что подушку у него украли. Еще мне здесь нравится, что я единственный часовщик. Файвэл Кравец — портной. Портных в богадельне как собак нерезаных, а шить им нечего, латают друг друга и довольны. Дорогой мой внук Даниил! Обращаюсь к тебе с главной просьбой в моей жизни. Если тебя не забрали в приют, то пришли мне маленькие плоскогубцы, они лежат в нижнем ящике, а еще два пинцета, а еще бензин в пузырьке, кажется, я закрыл его, а может, и не закрыл. К тому же пришли все часы, кроме ходиков, ходики оставь себе. Часы мне здесь нужны для работы, так как ни у кого их нет. Все это пришли через Рувима Столярского, еще в позапрошлом году его собирались отправить в богадельню. И скажи ему, чтобы он ничего не растерял по дороге и чтобы у него ничего не украли. Если тебя не забрали в приют, сходи на кладбище к Иосифу», — могильщик перевел дух и воскликнул: — Наконец и про меня вспомнил! «Сходи к Иосифу, и он от моего имени тебе все прочитает. Только пусть он не смеет из тебя делать могильщика. Храни тебя господь! Остаюсь твой дед из богадельни».
— Все? — спросил я, когда Иосиф замолк.
— Все, — сказал могильщик.
От письма деда, сбивчивого и печального, на меня повеяло чем-то щемящим и близким. Я вдруг устыдился своей мысли о его безумии. Вспомнил наш дом, в котором, кроме ходиков и мышей в подполье, не осталось никакой жизни. (Кошку мы забрали с собой на кладбище.)
— Рувим Столярский давно перебрался в Кибартай. Там у него отыскалась дочь от первого брака, — пробормотал Иосиф. — Съезжу-ка я к твоему деду сам.
— А если кто-нибудь умрет?
— Не умрет, — сказал могильщик. — В жару люди редко умирают. Ты только не забудь покормить
— Может быть, дед вернется с вами обратно?
— Может быть, — сказал Иосиф.
Он уехал в субботу, когда никого не хоронят, сложил в деревянный сундучок несколько пар заржавевших часов, плоскогубцы, купил в булочной Файна пирог с изюмом — нельзя же в гости ехать без подарка, — и я на кладбищенской телеге отвез его на станцию.
Когда я возвращался со станции, меня вдруг окликнул сын доктора Иохельсона Шимен.
— Ты почему не заходишь? — он забрался в телегу и придвинулся ко мне. — Моя мама спрашивает, где твоя благодарность?
— Какая благодарность?
— За скрипку. Обещал пойти в ученики к свадебному музыканту, а стал гробовщиком.
— А я не гробовщик.
— Кто же ты такой?
— Никто.
— Неправда. Ты уже кого-нибудь зарыл?
— Никого я не зарывал. Отстань.
— Все надеешься стать птицей? — не унимался Шимен.
— А тебе какое дело?
— Да ты не сердись. И я бы с удовольствием стал птицей. Думаешь, человеком быть приятно. Человеком быть очень даже тяжело. Одна Юзефа чего стоит — ворчит и ворчит. Но от нее мы скоро избавимся… А учителя! А мама? Правда, я узнал одну важную вещь…
— Какую вещь?
— Все птицы живут недолго. Кроме ворона. Ворон живет триста лет. Но вороном быть стыдно. А воробей, тот всю жизнь в навозе копается, а аист ест лягушек.
— А я бы мог.
— Ну да?
Мы доехали до мебельной фабрики. У ворот толпились люди.
— Война, — сказал Шимен. — Передавали по радио.
— Где?
— В Испании. Папа сам слышал. Немцы напали на испанцев. У испанцев только винтовки, а у немцев танки и самолеты. Ты когда-нибудь видел самолет?
— Не видел.
— А танк?
— Нет.
— А я видел. В городе. На параде.
Я остановил лошадь, поднялся во весь рост и разглядел с телеги парня, рубившего кулаком воздух и выкрикивавшего непонятные, похожие на выражения доктора Иохельсона, слова:
— Фашизм…
— Фаланга…
— Республика…
— Поехали отсюда, — сказал Шимен, — тут совсем неинтересно.
Толпа слушала парня и молчала.
Кладбищенская лошадь равнодушно прядала ушами, пощипывала примятую, росшую вдоль забора траву, над нечесанной холкой жужжали тощие мухи, а Шимен ковырял пальцем в веснушчатом носу, и все было, как прежде, кроме кулака, рубившего воздух, и голоса, полного гнева и тревоги.
— Разойдись! — вдруг послышался другой голос, и я увидел нашего местечкового полицейского. Порядок подбежал к парню и взял его за руку, чтобы тот не смел рубить кулаком воздух — воздух нашего местечка, в котором никогда не звучали такие слова. Но парень продолжал их выкрикивать, и крик его подхватывало эхо и относило куда-то за реку, к лесу, а может, и еще дальше, к этим испанцам и немцам.
Наконец парень умолк. Толпа разошлась, и я стегнул кладбищенскую лошадь.
— Ты за кого, Шимен? — спросил я у сына доктора.
— Я как папа: за больных и бедных.
— А испанцы бедные?
— Бедные.
Мы подкатили к реке, разделись донага и стали плескаться в теплой, пропахшей тиной и рыбой, воде.
— А теперь, — сказал Шимен после купания, — я тебе открою главный секрет.
— Какой секрет?
— Мы отсюда уезжаем.
— Насовсем?
— Насовсем.
— В город?