Свет и мракСборник фантастических повестей и рассказов
Шрифт:
Только вот это последнее стремление нейдет так высоко, но за то идет ужасно далеко, в неизмеримую даль будущего. — И он энергически махнул рукой.
— Послушайте, — вдруг начал он, быстро садясь возле Джулии. — Если б вы знали, как бедны, как ничтожны наши наслаждение! Все это не более как дрожание нервов. Одни бурные, бешеные — это неистовое allegro— это presto-prestissimo-furioso другие — тихие, нежные. Те и другие должны сменять друг друга взаимно. Такова уж натура человека, и вы представляете самые резкие, болезненные крайности этих двух сторон… Это день и ночь человеческих чувств.
— Ты, кажется, хочешь прочесть нам лекцию физиологии. — заметил я… — Но едва ли она доставит «тихое наслаждение…»
— Нет, пожалуйста! — перебила меня Джулия, быстро схватив мою руку… — именно в такие минуты я готова все слушать и… понимать. Я мало училась, но я много могу понимать… именно в такие минуты «тихих наслаждений…» Да, я понимаю, что даже наука может доставить тихое наслаждение…
— Да! — сказал Ольд-Дикс внушительно и смотря на нее в упор. — Это одно из высших, настоящих наслаждений… Но многие ли умеют им пользоваться?!.. — И он пожал
— Ну! — резко перебил я его, — ты теперь ударился в социологию и начинаешь проповедовать вещи, всем давно известные, которые были от начала века и будут до конца его…
— Нет! — вскричал Ольд-Дикс… — ты, — он остановился и как будто запутался в слове, что с ним всегда бывало, если его быстро перебивали. Вообще он был плохой спорщик, хотя и говорил плавно и красиво, — ты… не перебивай меня… дай высказаться… Мир изменится непременно, радикально изменится. — И он постучал пальцем в грудь, как будто давая этим знать, что это его твердое сердечное убеждение… — не потому он изменится, что люди, наконец, поймут, что так жить нельзя, что они также страдают, как животные, но на том пути, по которому они идут, есть прогресс, мало того, есть улучшение… Это ничтожное обстоятельство становится поражающим, если мы оглянемся назад и посмотрим, что оно сделало в течение долгих, долгих тысячелетий… Как! из простых явлений, из камня, слизи, из едва заметного пузырька жизнь прошла целый ряд форм для того, чтобы выразиться в человеке. Когда подумаешь, как длинен этот ряд, каких форм в нем не отыщешь, то голова кружится от одного этого разнообразия!.. И в виду этого — думать, что развитие сказало свое последнее слово в человеке! — Какое жалкое самообольщение! Какой детский, близорукий самообман!.. Нет! человечество пойдет дальше — непременно, непременно!.. Сперва физически, потом нравственно, умственно… потому что на последнее нужно гораздо больше труда, работы. В общих чертах без сомнения люди будут сходны с их теперешними, настоящими грубыми предками. Но состав их, самые элементы тела будут другие! Уже нынче мы видим в белом племени значительное изменение, удивительную белизну и прозрачность кожи. В отдаленном будущем эти признаки усилятся; разовьются… и, если мы овладеем самым составом тела… то ничто не помешает нам сделать его легким, прозрачным и прочным…
— Ты делаешь скачек, — опять перебил я его. — Ты забываешь, что белое племя выработалось помимо людей, силами природы и что у нас нет никаких данных для того, чтобы сказать, что мы будем «владеть» когда бы то ни было составом нашего тела…
— А!.. Скептицизм знания!.. Это в порядке вещей. Да при настоящем положении науки — оно иначе и не может быть, ничего другого, кроме полнейшего скептицизма, недоверия в проникающие силы ума и опыта… И все это потому, что наши передовые братья, ученые, очень мало заботятся о лучшем устройстве жизни. Они заботятся только о себе и трудятся для самоудовлетворения. Они ищут истину ради истины и вовсе не заботятся о постройке жизни. О! если бы они взялись за это дело серьезно, искренно, тогда многое для нас сделалось бы. доступным и возможным… Но куда!.. Ведь изучать какие-нибудь щетинки морских червей гораздо легче и приятнее, чем разъяснить какую-нибудь сторону жизни…
Он махнул рукою, быстро поднялся с кресла и опять начал ходить по комнате, заложив руки за спину. Он очевидно попал на любимого конька, с которого ему трудно было спуститься, и я предоставил ему ехать на нем с полным удобством. Джулия полудремала под мерный шум его речи…
— И вот поэтому-то самому, — продолжал он ходить и проповедовать, — и явился скептицизм, явилось мнение квиетистов, лентяев, — мнение, что нашим силам недоступны общие явление, что нам никогда не суждено овладеть ими. Эти господа учат, что на всем, что ушло от нас в глубь и мрак прошедшего, на всем на этом лежит запретная печать, что мир неорганический вне нашей власти, что мы не можем им распоряжаться и золото останется вечно золотом, для того вероятно, чтобы человечеству было удобнее выливать из него золотого тельца и поклоняться ему…
— Что ж, ты хочешь воскресить алхимию?
Он обернулся, остановился на мгновение и снова начал ходить.
— И откуда взялось у них это мнение, этот скептицизм? — продолжал он. — Кто им сказал, что мы не будем владеть силами природы? Вся эта близорукость идет из двойственности человеческой природы. На все мы смотрим, с одной стороны, слишком узко, а с другой слишком широко. И середины тут нет никакой. Точно ножом обрезали. Вкусив от плода знание малейшую частичку, мы уже думаем, что съели весь плод и бессильно говорим: и дальше будет то же и весь плод таков. Да помилуйте, Signori doctissimi, iiiustrissimi, будьте же последовательны, ведь вы узнали только одну альфу— и смело говорите, что дальше ничего нет и не может быть кроме той же альфы… Ну! а с другой стороны мы страшно самолюбивы; открыв частичку света, мы думаем уже, что весь он перед нами, во всем блеске. Мы ослеплены им, возвеличены и с гордостью называем наш век— веком необыкновенных открытий, веком прогресса. X-ха! Какое жалкое самохвальство. Римляне и греки также называли их век — веком прогресса, Мавры — век халифов, Египтяне — век фараонов. Мы идем вперед и сами себе не верим, какие громадные, гигантские шаги мы делаем. А на самом деле, как прикинуть к этим шагам мировой масштаб, то они окажутся короче куриного носа. Что мы действительно сделали, чем мы имеем право гордиться?.. Наша гордость, — сказал он, вдруг останавливаясь передо мной, — идет оттого, что мы слишком отданы настоящему современному, мы слишком полны им. У нас нет сил отрешиться от условий века, подняться выше его и посмотреть туда, в неизмеримую даль будущего… Как жалки, ничтожны покажутся нам наши открытия и успехи!.. Да с этой высоты весь наш прогресс со всеми его научными знаниями покажется чем-то в роде мышиной норки, маленькой и темной… Мы тогда почувствуем, вместо гордого простора, такую давящую тесноту, что все невольно запросят выхода. Но и без того необходимость этого выхода чувствуют уже все… Оглянись кругом, разве всем не стало тесно? И это не нравственное требование, а чисто научное. Люди понимают смутно, — обрати на это внимание, — они смутно чувствуют, что надо что-нибудь сделать, что пищи не хватает, воздуху недостает… Они инстинктивно предчувствуют, что мир накануне великого научного открытия, которое поведет его вперед… И может быть это открытие лежит не в прихоти случая, но в верной, глубокой, совершенно новой и своеобразной оценке старых знаний!.. Да! я в этом глубоко убежден, я почти это знаю…
— Ты, однако, пророчествуй, — прошептал я, — да не так громко… — и молча указал на Джулию.
Откинувшись на спинку дивана, она спала крепким, добрым сном, ее улыбающееся, довольное лицо стало удивительно кротким и детским, а вся поза представляла грациозную, симпатичную картинку. Матовый свет лампы ровно и нежно скользил по всей ее белой фигуре и едва заметным, затушеванным пятном выдвигал ее красивую, откинутую назад голову. Ольд-Дикс видимо любовался на нее и его лицо изменялось. Оно становилось также добрым, детским и симпатичным. Но сквозь это простое, доброе выражение скользила грусть или оттенок страдание, никогда его не покидавший.
Простояв несколько мгновений, он как бы нехотя отвернулся, посмотрел на часы, взял шляпу, которую я переставил с дивана на стол, и протянул мне руку.
— Не буди ее! — прошептал он. — Ей нужен теперь больше всего покой и крепкий сон. — И он на ципочках пошел вон. Я пошел за ним.
Пройдя два салона, он вдруг остановился и снова принялся за пророчество.
— А знаешь ли? — сказал он — Люди, кажется, начинают понимать, хотя смутно, что так жить нельзя?.. Но разумеется от этого понимание до дела еще громадный шаг, в несколько сот, может быть, тысяч лет. Необходимо дружное, общее усилие, а где его возьмешь? Мы далеки еще, слишком далеки от того периода, когда у всех будет одна мысль и одно чувство. Мы теперь еще в периоде процесса разделение, раздробление того и другого… и мы только еще вступаем в этот период всеобщего разъединения, обособления. Мы теперь груда камней, которые разбиты на множество самых разнообразных кусков. Придет же время, когда это раздробление достигнет до предела и тогда вдруг откроется, что все это обособление только кажущееся, что в основе лежит одна общая, связующая мысль, один мировой закон, и все это разноформенное дробление, не более как разные части, разные стороны одного удивительно сложного явление, подчиняющегося этому закону… И вот, когда настанет это блаженное время, тогда люди совершенно прозреют, пелена спадет с глаз, и для них вполне станет ясно, что все они, без изъятия, от мала до велика, должны трудиться, чтобы устроить свою жизнь.
— Мне кажется, что и теперь они устраивают ее, по возможности… И теперь мысль об общественности, об ее целях, захватывает более и более места в понятиях и стремлениях общества…
Ольд-Дикс ничего не ответил, он посмотрел на меня, широко раскрыл глаза, потом тихо отвернулся, потер лоб рукой, нахмурился и задумчиво пошел далее, но в следующем салоне он опять быстро остановился и схватил меня за руку.
— Ты меня не понимаешь, — начал он нервно, отрывисто, с несвойственною ему живостью. — Ты меня совершенно не понимаешь. Люди и теперь смутно догадываются, что надо устраивать жизнь… Но кто же ее устраивает?.. Пропагандистов много, но где же работники?!.. Да если б они и были, то не об них я говорю. Масса, масса вот что важно, пойми ты это. Важно то, чтобы вся эта масса, — пожалуйста вразумись, — вся эта масса прониклась не мыслью, не сознанием, что надо устроить жизнь, но желанием, чувством; чтобы это желание стало органической потребностью, вожделением… А на это нужны века, нужна радикальная переработка человеческой натуры. Ведь человечеству вот уже восемнадцать с лишком веков и твердят, и долбят: «Люби ближнего, как самого себя», а его натура, всей ее кровью, всеми нервами, восстает против этого обезличивающего принципа… Когда же эта натура, наконец, не только поймет, но выработает внутри себя одно страстное, упорное органическое стремление, жить в другом я, тогда все на перерыв, друг перед другом в запуски, примутся за работу. Тогда настанет век упорного, циклопического труда и самый труд сделается истинным наслаждением.
— Ну! Этот трудовой период будет только заветной мечтой утопистов и оптимистов в роде тебя… а на самом деле он, может быть, тогда настанет, когда земля кончится…
Он пристально посмотрел на меня.
— Ты истый сын земли, — сказал он, — а прогресс есть явление мировое, вездесущее… Ну лопнет или замерзнет наша планетка, — эта одна из бесчисленных клеток мироздание, — разве с ней вместе кончится жизнь этого мироздание?.. Да наконец разве люди будут вечно, неразрывно связаны с землей?..