Свет и мракСборник фантастических повестей и рассказов
Шрифт:
— Как вставать! родненькая! Куда этакую рань встанешь? Еще коровушек не доили. Молочка тебе нет… Видишь солнышко только встает.
— И я хочу вставать! Одевай меня! А не хочешь, я сама оденусь. — И Гризли быстро достает чулки с бархатного табурета.
— Постой! постой! своенравница! Ваше княжеское сиятельство! Сейчас одену. Видишь — прихотная какая! Накось! с солнышком встает.
— А зачем же ты это до солнышка встала?
— Я ведь, княженька моя, привыкла. Мое дело привычное. Седьмой десяток до солнца вставала — И няня надела ей чулки.
— Ну, я няня
И Гризли надевает белую кружевную блузку. И моется, и купается, так что брызги кругом летят, и мамка от неё сторонится. И с каждым плеском воды свежей и бодрей стает в её головке.
— Няня! окати мне всю голову!..
— Как можно головку окачивать? — простудишься.
Но Гризли нагнула, подставила головку, и няня льет ей на длинные, густые кудри, и кудри, точно черная вода, льются с маленькой головки.
— Ну, вот и отлично! — говорить Гризли, встряхивая волосами. — Теперь я гулять пойду.
— Как! не молившись?
— В саду помолюсь.
— Да дай хоть головку-то вытереть. — И няня вытерла ей головку.
И она, словно птичка, маленькими ножками идет неслышно по бархатным коврам и узорчатым паркетам, идет сквозь длинный ряд зал. И так приютны и нарядны кажутся ей теперь эти скучные, торжественные залы. А вот и балкон! Громадный балкон отворен настежь и свежее утро встречает ее на балконе.
На широкой каменной эстраде, — уставленной апельсинными и померанцевыми деревьями в высоких зеленых кадках, ласково отдыхают первые улыбающиеся лучи солнца.
А перед этой эстрадой — красота святая! — встают стеной высокие ели и кудрявые столетние липы. Солнышко чуть хватило их тёплым красным светом по вершинкам и смеются и нежатся эти старые вершинки, а внизу спит еще синее, холодное утро.
А перед ними полукругом раскинулся цветник, весь в кустах, и все кусты цветут всякими розами, а у их подножия желтеют аурикулы. нелюмбусы, петунии и всякия дивы заморские. И в середине всех этих кустов стоит, белеет, высоко, на мраморном пьедестале, мраморная сирена с рыбьим хвостом, и держит она большую чашу, а из самой середины чаши летит, журчит, кверху брызжет и сверкает на солнце, алмазами и бриллиантами, — высокий фонтан— ворчун, струилка…
И посреди всяких цепляющихся и висящих листьев, висящих гирляндами и букетами, сходит Гризли, идет в широкую аллею, усаженную старыми, седыми елями, и каждая ель шепчет:
— Мирная старость — миру утеха!
Идет Гризли, и хрустит сырой песочек под её ножками, и отпечатываются маленькие следочки с коваными каблучками на красном песочке с золотыми блестками!
Идет Гризли и дышет — не надышится. Точно сам воздух, свежий да ласковый, легкий, пахучий, сам в грудь просится и прямо доходит до сердца. А сверху и с долу, и везде, по куртинкам, свистят, щебечут маленькия птички — и громче, и резче всех выводит однотонную нотку, серая птичка прыгунья — горихвостка вертлявая. Вот она вспорхнула— топорщится, вьется над лужайкой, вон спустилась, вон опять выпорхнула, скачет по веточкам— свистит и летит все выше и
А вот белка проказница. Вертит хвостом, поводит ушками с кисточками.
— Белка! Белка! Рыжка, краснуха хвостатая! а я тебе ничего не принесла; не знала, что ты так рано встаешь…
А белка соскочила с ели и в припрыжку, бегом, махая хвостом, подбежала к Гризли, вскочила на её кружевную блузку, вцепилась-вскарабкалась и села ей на рукав. Только немного кружево порвала. Ну, да ничего! Зашьет кружевница.
И смотрит-глядит своими черными масляными глазками на выкате и ждет обычной подачки.
Гризли пощекотала у неё головку, и белочка нагнула головку.
«Ты мне орешка дай!» — думает она. — Что ласкать попусту! Орешка или кусочек сахарцу, а то и конфетку хорошо. Только не мармеладинку — мармеладинку я не люблю!
— Ничего нет, бегунчик, бегунчик мой! — и Гризли нагнулась — хотела поцеловать бегунчика, но бегунчик вспрыгнул, вскочил, слетел кубарем на землю и покатил, покатил колесом — только золотые песчинки засверкали под лапками.
Идет Гризли, идет прямо, и смотрят на нее, по сторонам, улыбаются мраморные нимфы и Венеры, Сатурны и Фауны… Всех, всех она знает, хорошо знает: все её старые знакомые.
Идет она в парк, и стоят недвижимо в парке раскидистые вязы. Один далеко отставил ногу вперед, а сам развалился-разметался во все стороны. Другой подбодрился фертом, словно бравый солдат. А тот совсем на бок нагнулся до земли, старый старик — точно кланяется Гризли. А вот она, красавица ольха, вся в кудряшках, вся в завитушках, — модница!
А вот стоят сосны, старые сосны, с искривленными сучьями — точно вихрем их все изломало, изогнуло, изкосматило. А за ними тянутся дубы — коренастые, дупластые, и бегут далеко их крепко скрученные корни, и широко расползлись, развесились их раскидистые ветви.
— Мы бережем тебя, Гризли, — говорят они— ты можешь на нас положиться: мы берегли твоих дедов, и бабок, — мы твои старые, семейные стражи и други.
И вдруг что-то зашевелилось, шарахнулось в тени дубов — и прямо на аллейку выбегают, прыгают, окружают Гризли серые косули.
Они вытягивают тонкие шеи, протягивают к неё свои мордочки и, широко раздув ноздри, нюхают и фыркают, и смотрят на нее своими большими черными, ласковыми глазами.
— Ничего, ничего я не принесла вам, — говорит Гризли. — Верно и вы встаете до солнышка. — Идет от них прочь Гризли, и с недоумением смотрят друг на друга косули, и глазам не верят. «Как это им ничего не дали»?!
А там, за парком, в частых кустах, под навесом старых дубов, спрятался, приютился большой птичник, приютился за каменной стенкой, и вся стенка заросла ползучими, вьющимися растениями. Там уже издали несутся голоса. Кричат, перекликаются цесарки, пестрые крикуньи, и вторят им куры голландские, куры бентамские, куры бранденбургские, куры монгольские, куры испанские, — утки китайские, и как только Гризли вошла — прямо — встречают ее, охорашиваются павлины нарядные; все блестят, все горят яхонтами, изумрудами, ярким золотом на солнце сверкают, переливаются.