Свет и мракСборник фантастических повестей и рассказов
Шрифт:
Шум! крик! Все окружили ее — голосят, кудахчут на все лады, дерутся и вертятся около ног её. А там, сверху, из высоких голубятен, хорошеньких домиков, слетают пестрые, серые, сизые, огонистые турманы, мохноногие гонцы, трубачи трубастые, индийские, египетские дутыши и все гулькают — обступили Гризли, посели ей на руки, на плечи, на голову, а она только ручками отмахивается.
И выходит из домика, спешит, торопится и еле-еле движется бабушка Домна, старая-престарая птичница.
— Ах, матушка! ах, барышня ах, княженька, ясный свет! — бормочет старуха, и не слыхать её голоса за криком птиц
— Дай мне крупок! — кричит Гризли. — Крупок дай!..
— Чего, матушка? чего, светик радостный?
— Крупок! Глухая! ничего не слышит.
— Творожку, радостная? Для че те творожку?
— Кр-у-п-ок! — кричит Гризли под ухо старухе. — Кр-у-пок, кур кормить.
И Домна обрадовалась, что, наконец, услыхала, чего надо «светику радостному».
Спешит, ковыляет, кряхтит и охает, и тащит целую горстку.
— Да ты больше, больше дай, бабушка! Дай я сама возьму! — И она насыпает целый подол; но крупки сыплются сквозь кружева, проваливаются, а куры и цесарки так и клюют, так и клюют их, кудахчат, радуются и только одному дивятся, не надивуются: отчего это Гризли вздумала кормить их крупками? Этого добра и у старой Домны довольно!
Накормивши, натешившись вволюшку, нагулявшись досыта, Гризли позевывает; голова у ней кружится, сердце тоскует, дрема долит ее, — возвращается она восвояси, приходит и, ни слова не говоря, — прямо на постельку. Свалилась, свернулась, задремала и заснула.
Видно рано встала, да много напряла — утомилась.
И спит она, спит вплоть до позднего вечера.
И нянька крестит ее, молитвы причитывает и не может разбудить ее. Не могут разбудить и гувернантка, и старая тетка, что приехала взглянуть на племянницу-внучку— посмотрела, подивилась и не велела будить ее. Ведь, не впервые спать ей по целым дням. Еще прошлым годом, тоже в мае месяце, спала она целых три дня и три ночи без просыпу.
Тихо! тихо!..
Старые тени слетаются в старый, дом. И стоит старый дом словно дремлет — среди сада и парка, под пологом тумана, что подымается над большим прудом, обросшим старыми ветлами.
Старые тени толпятся в больших старых залах.
Выходят портреты из старых золоченных рам— портреты в фижмах, камзолах, париках и робронах; они чинно расходятся и сходятся, — чинно раскланиваются, расхаживают по залам, садятся, открывают серебряные табакерки, стучат длинными палками и говорят друг другу одно и то же, качая седыми головами:
— Прошло наше время! Наше время прошло!
Вон стоит и она — чудная, роскошная, до времени увядшая, — увядшая как цветок, что вырос на бесплодном поле. Это мама Гризли.
— Ты была моей женой! Да, ты была моей женой, и у тебя одного недоставало: твердости характера, — твердости духа! — говорит высокий, сгорбленный, седой старик с черными бровями, с носом крючком, — старик весь в черном, напудренный, застегнутый на все пуговицы длинного камзола, — точно патер. Это отец Гризли.
Тихо! Тихо!
Выходят, клубятся старые тени. Расплываются, исчезают.
— Наше время прошло! Наше время прошло!
— Да, в тебе не было характера, — говорит строгий старик и стучит своей высокой палкой.
— Оставьте ее! — говорит старая, высокая, седая старуха в роброне, бабушка Гризли: —вы и при жизни не мало над ней мудрили. Там счеты кончены, — там, пред престолом Высшей правды.
И она проносится, как дым.
Старый старик идёт в угольную, к своему пузатому бюро, с медными львами и бусами. Там была его берлога. Оттуда он всех казнил своими бумагами, и все дрожали перед строгим стариком. Там и до сих пор стоит его длинный письменный стол, покрытый черной кожей, стол на трех тумбах, со множеством шкафчиков, ящичков, комодиков и секретных канурок. Там стоит и кресло его, высокое кресло с прямой спинкой, также обитое черной кожей с медными гвоздиками. И над самой спинкой висит простой деревянный треугольник с отвесом. А перед креслом лежит черный медведь, и до сих пор на его шкуре видны следы старых туфель старого старика. А со стен смотрят в золотых и черных рамах Яков Бэм, Эразм Роттердамский, Бэкон Веруланский, Дейбниц, Монтескье, Дидро, Вольтер, Д’Аламберт, Руссо и целый ряд людей, когда-то живших, думавших и двигавших вперед человека.
Тени, старые тени клубятся…
— Наше время прошло, наше время прошло!
Тихо… тихо…
Подходит старик к бюро, открывает пузатую крышку и скрипят старые петли. Вот она старая бумага— он вынул ее, раскрыл. Он надевает очки и пробегает ее:
«Во имя Отца и сына и св. Духа. Я в полном уме и памяти…»
Клубятся старые тени…
«Все мое наследственное… завещаю моей дочери Гризли…
«И жить ей в старом доме и ничем не стеснять её воли…
«И властна она распоряжаться всем её имением по её воле…
— Да, непременно по её воле!
И с страшной болью в сердце вспоминает он, что уничтожил чужую волю, а вместе с ней и самую жизнь, увядшую как майский цветок.
Вот она — бледная, запуганная, грустная — смотрит на него из-за большой ландкарты, что висит на стене, и укоризненно кивает головой. Он с бешенством вскакивает и стучит по полу своей длинной, тяжелой палкой.
— У тебя не было характера! у тебя не было характера! — кричит он.
Но что-же сделал он с его сильным характером?
Он вспоминает о Гризли, о шестилетнем ребенке, с которым он не расставался день и ночь; вспоминает, как он заставил этого страстно любимого ребенка выучить наизусть свое завещание.
«И властна она распоряжаться всем своим имением и собственною судьбою по своей воле. И никто не имеет права нарушать этой воли…»
И он вспоминает, как заставил поклясться старую тетку, свою сестру, поклясться, что последняя его воля будет свято исполнена. Поклясться на том самом большом старинном образе, который теперь висит там в углу и к которому он сам приложился, когда его соборовали…
Тихо… Тихо…
Старые тени клубятся в старом доме. Собираются, расплываются, исчезают… Тихо раздвигаются портьеры. Тихо входит Гризли, — не входит, а плывет, несется, не касаясь пола. И белеет в сумраке ночи её белая кружевная блузка, белеет в лучах месяца, по которым клубятся, снуют старые тени…
— Я прапрабабка твоя, — шамкает перед Гризли толстая старуха в шитом золотом сарафане, и блестит весь сарафан камнями самоцветными, а на шее дорогое ожерелье, все из крупного жемчуга.