Свет в конце аллеи
Шрифт:
После завтрака Феде надо было бежать на заседание редколлегии, а до того еще помочь жене объясниться с пьяными работягами, которые что-то там у них курочили в ванной, плитку лепили новую, что ли, так что Саша сбежал один, пораньше, но на Киевский вокзал поехал не сразу, долго еще бродил по очужевшему городу, а потом влез на Киевском не в ту электричку, вышел на Солнечной и шагал пешком до Переделкина по грязной обочине и полосе отчуждения — и вправду будто чужой на ничьей земле, от которой он был кровь и плоть и которая, всегда думалось, возлагает на него свои особые надежды.
Полногрудая экскурсоводша была жестоко обижена, и только Саша в ослеплении теперешнего своего личного поиска и отчаянья мог не заметить и не понять, как глубоко он обидел женщину, которая пошла ему на уступку, мало от этого для себя ожидая приятного, из одной только гуманной человеческой жалости к нему пошла и своего рвения к интересам дела как специалист и общественница, он же ей после этого отказал в такой малости, какую должен был и просто так сделать, ради своего собственного роста, ради долга, а он не сделал даже
— Вот мы тут посовещались с товарищами, — сказал парторг, — до самого высокого уровня и дополнительно в Союзе писателей, и решили — пусть съездит молодой товарищ, вот тут с этой целью еще ваша должна быть подпись.
Первое, очень сильное побуждение несправедливо обиженной женщины было сказать, просто даже закричать, что нет, нет, ни в какую, но вот этого-то как раз и нельзя было делать при парторге, потому что это был не сильно образованный, но очень хитрый человек, который сразу смекнет, что «есть отношение» (а стало быть, «отношения» тоже), так что отказ этот нужно было бы заранее обмозговать и подготовить, а теперь она захвачена врасплох и только может промолчать или рассказать, что отказался, что было — а как было? Ну вот, отказался и все. Так, так… А если все как есть, по душе, открыто, по-партийному (это была любимая формула парторга, сам то он никому ничего не открывал — даже не знали, оттуда он взялся, кем прислан, говорят, что оттуда откуда-то, откуда надо, или вон как парни из ПТУ поют вечером под окнами, «о чем не говорят, на что смотреть нельзя»). Она, все это про себя быстро-быстро проверчивая, молчала, не подавая виду, а потом не дрогнувшей рукой взяла ручку (не первый все же год на общественной) и поставила свою красивую подпись, а парторг, посмотрев на нее внимательно, сказал:
— Что ж, теперь под это дело можете пошире его привлекать к общественной работе, парень молодой, красивый, здоровый, как битюг, все вытянет…
Интересно, что он имел в виду, и зачем все эти определения, какой он там молодой, и красивый, и здоровый, ей что, воду на нем возить — парторг ушел, а она все думала, и обида в ее душе не угасала, так что, когда замзам после обеда того же дня стал к ней подкатывать, полуслужебно-полусвойски, всем им, мужикам, одного надо, особенно ихней еврейской нации, ух, до чего ебучи, она не вытерпела и сказала, что теперь вот у Неваляшинова окончательно освободилось время для научной работы, потому что экскурсии он больше не проводит, отпала у нее нужда, так что, для отдела «В свете Его идей» и для агитработы среди населения… В подробности она вдаваться не стала, потому что с замзамом тоже надо ухо востро, даже наоборот, чтоб исключить всякий личный элемент, держалась с ним строго, но, когда он ушел, расслабилась вся и чуть не заплакала, проклиная эту жизнь, потому что жизнь женщины, которая хочет заработать свой кусок, не надеясь на мужа, и хочет при этом принести пользу делу, — это сплошная борьба.
А замзам добыл и сам понес Сашину характеристику на подпись к самому директору, имея при этом тайную надежду выведать их с Сашей отношения, а также нынешнее положение вещей. Но старый боец ничего не выдал.
— Неваляшинов? — сказал он. — Да, да, что-то я помню это фамилие («У, хитрющий старик! — подумал замзам. — С ним держи ухо востро. Таким простаком прикинется, куда там…»). Неплохие отзывы о нем слышал, как же, как же… Ну что ж, пусть товарищ съездит, молодой кадр. Италия, значит, Италия. Товарищ Пальмиро Тольятти, как же, как же, и еще вот этот, как же его, замечательно пел, Александрович, как сейчас помню. У них там был Карузо, но наш товарищ Александрович пел лучше, куда же он сейчас девался, отчего молчит? Умер, скорей всего, почти все уже умерли, кто жил… Значит, вот вам моя подпись, и пусть едет научный кадр — Неваляшинов Алексан Федрыч. Я вам скажу, товарищ тэ-э-э Орлов, огромное значение имеют эти все наши поездки в братские страны для братских компартий, огромная помощь и моральная поддержка в их нелегкой повседневной борьбе. Именно так. Но между прочим и с другой стороны, наши молодые люди тоже пусть получат возможность ознакомиться с ужасами и гримасами капитализма, так сказать, увидеть и отшатнуться наяву… Как сейчас помню, мы с женой были в путешествии вокруг Европы, вскоре после войны, и вот, можно сказать, тут же, вокруг Европы, в Каире, дети просят милостыню, прямо, можно сказать, на улице, встречи очень впечатляющие, один, как сейчас помню, какой-то интеллигентный, вероятно, человек в шляпе, с тростью, и, представляете, мы ему с женой говорим то-се, так он ни слова по-русски, представляете? Мы ему говорим: «Как же так, весь мир теперь, после победы, можно сказать, самые крупные произведения марксизма, сам Маркс хотел выучить, а вы ни слова по-русски…» И представьте себе, далее, жена моя несколько владела английским, она ему говорит по-ихнему: «Гау ду ю ду?» — и что же вы думаете, опять ничего. Никакого впечатления. Капитан наш сказал, что им пока ближе французский, как следствие колониализма, но русский-то, русский, или на худой конец английский, ведь в шляпе, интеллигент же, вот так, тяжелое, знаете, впечатление. Или, например, забастовка. Представляете, своими глазами видели забастовку — читаешь, невыносимое положение трудящихся, то-се, но когда своими глазами видишь — поверите…
Выйдя от генерала, замзам покачал головой и сказал заговорщицки секретарше Тоне:
— Ну и хитрый старик.
— Голова! — хмыкнула Тоня.
— У-у, большой ум, — сказал осторожно Орлов — Вы не смейтесь, большой ум.
После намека полногрудой экскурсоводши и собственного неудачного расследования замзам решил предпринять разведку боем, и результаты ее превзошли все опасения. Орлов решил зайти к Неваляшинову еще раз, совсем неожиданно, и сделать попытку переложить на него новый трудоемкий отдел «В свете Его идей», да еще подать это как повышение, как нагрузку и особое доверие в связи с предстоящей заграничной поездкой, а также как собственное желание двигать молодые кадры на самые трудные участки идеологической службы.
Замзаму и правда удалось застать Сашу врасплох: Саша ровным счетом ничего не делал, а стоял, бессильно опустив руки, посреди комнаты, и, когда, не теряя ни минуты, зам-зам изложил ему вкрадчивым голосом все эти хитрые соображения — про молодых, про участок фронта, про особое доверие и, конечно, про поездку, Саша стал медленно и страшно белеть, теряя обычный свой румянец, за который его дразнили всю жизнь. Потом он вдруг повернулся от стола так резко, словно хотел швырнуть в замзама что-то тяжелое, и Орлов невольно прикрыл лицо, однако тут же увидел, что в руках у Саши ничего нет, и лицо приоткрыл, хотя не сразу и не полностью.
— Пошел ты знаешь куда со своим «Светом», — заорал Саша не своим голосом, и тогда замзам начал отступать к двери. — Доверие он мне… Купил… Падло…
Саша задохнулся от ярости, и неизвестно, что бы он еще крикнул вдогонку замзаму, если бы тот не прикрыл за собой дверь и не бросился по пустому коридору бегом — к себе в кабинет: так, дверь запереть на всякий случай, спокойно, спокойно, выпить воды, может, еще таблетку, спокойно, уже проходит, можно без таблетки, спокойно… Успокоившись немного, Орлов ринулся к столу, перебирая в уме срочные меры, да, да, и самые решительные притом, чтобы искоренить хулигана, ликвидировать в зародыше самую возможность повторения эксцессов, самый дух экстремизма… Важно сейчас, архиважно — он схватился за трубку — немедленно звонить, звонить во все колокола, нет, не звонить — писать, довести до сведения, информировать, представив во всей наготе, во всем омерзительном ужасе, писать всем… Но кому? И с кого начать? Ну, генералу прежде всего, ибо все равно ему спустят по инстанции. Нет, не ему, конечно. Но кому? На этом вопросе замзам споткнулся, а споткнувшись, задумался и, задумавшись, окончательно пришел в себя, взял лист бумаги и выписал ряд вопросов, на которые он как умный и осторожный ученый, как философ и диалектик должен был сам себе дать ответ. Итак, первый вопрос, вопрос архиважный — почему? Отчего он так взбеленился, этот тип, если откинуть ту простую гипотезу, что у него просто шизофренический криз, но тогда все просто, и слава Богу, что обошлось без увечья, правильно сделал, что ноги унес (как будто был у него выбор). Если же нет, то почему взбеленился, отчего? Положим, он счел унизительным само предложение — есть тому доказательства — слово «доверие» (повторено было с сарказмом) и еще одно слово — «купил». Сейчас все напишем, сейчас, но надо как лучше и прежде всего надо знать, с кем имеешь дело, с каким противником, не бить вслепую, нащупать слабое звено в цепи… Внезапная идея осенила замзама, он вскочил с места, засуетился, загремел ящиками, выволок на свет Божий плитку финского шоколада, а также губную помаду, подаренную французской тургруппой, и опрометью побежал в приемную. Он элегантно подарил Тонечке шоколад и помаду, посетовав, что не все льготы распространяются на их филиал: вот ведь шоколад — купил в буфете в большом здании, почему бы и им, тем более что сотрудники здесь в тяжелых условиях пригорода… Тоня кивала и пробовала помаду прямо на своих хорошеньких губках, о которых во Дворце ходили самые изысканные слухи, однако нисколько не удивилась, когда замзам (известная лиса и к тому же плохо замаскированный еврей) перешел прямо к своему делу и спросил, что все-таки слышно нового.
— Новости наши старые, — сказала Тонечка. — Премии ожидаются урезанные, и главное, сами знаете, зама по хозяйственной части со дня на день назначат, так что все дрожат. Мне-то чего дрожать, мое положение…
Тоня говорила еще, но Орлов уже больше не слушал, потому что он все понял — ай-яй-яй, как же он упустил это звено, осел, как же он мог? Конечно же, этот жлобский поэт (он ведь креатура генерала) получил предложение на зама, и, конечно же, он согласился, а я, недотепа, разбежался к нему со своим предложением об отделе: легко представить себе его ярость, нет, все-таки трудно представить, чтоб человек так распоясался… Последнее сомнение повисло в воздухе, мешало успокоиться: хорошо, пусть даже так, почему же он не мог по-человечески, ну, даже вспылить, но, в конце-то концов, кто знал про его повышение, и даже если так, если он будет зам по хозяйственной, то им, заму и зам-заму, теперь вместе работать.
Мерзкая мысль вдруг отозвалась уколом в сердце — а если не вместе? Если он метит и на замзама, диплом у него есть, степень скоро будет, в конце концов, ведь это ни для кого не тайна, что он, Орлов, еврей, так что они не станут долго размышлять, кого из двух им предпочесть, и сколько бы он ни старался, при всей преданности делу, он всегда будет для них еврей… Пронзительная мелодия слышанного некогда негритянского спиричуэла, всплывшего в памяти Бог знает откуда на пути к источнику, к оригиналу, к этому никогда не читанному, но многократно руганному им в статьях и в лекциях Священному Писанию, жалобно зазвучала в его душе: