Свет в конце аллеи
Шрифт:
Она хлопнула дверью, и он подумал, что вот, он ни за что ни про что обидел женщину и она не простит ему. Но, подумав так, он тут же забыл о ней, потому что проблемы, которые поставило перед ним новое направление его творчества, не оставляли ему времени на всякие мелкие, побочные мысли и побочные действия. Впоследствии, кидая на досуге ретроспективный взгляд на этот период своей жизни, он часто думал, что был тогда, конечно, не прав, и странно даже, что он не был за свое поведение наказан с большей строгостью, однако тогда, в этой круглосуточной лихорадке уяснения главных вопросов жизни, Саша просто не мог думать о мелких причинах и следствиях, не мог жить и поступать иначе.
В самолете Людка могла наконец отдохнуть от всех и от всего, могла отдаться своим мыслям и впечатлениям. Перед отъездом, в Бухаре, у нее буквально минуты свободной не было в этот суматошный последний день. Во-первых, утром у нее был инцидент, и она боялась, что опять влипла в историю, как было в Ташкенте с этой туалетной бумагой, но Рустамчик, золотой парнишка, ее выручил из беды, потому что он тоже был, как и она, возмущен этим французским критиканством — сначала постройте
— Вот! — сказала Людка торжествующе. — А вы часто ездите в больницу навестить своего дядю?
Тут все загалдели, а мадам Видаль, старуха сладкая, как муха на говне, сказала, что она навешала однажды в больнице свою престарелую родственницу и отнесла ей два апельсина и одно яичко, правда очень большое, а Жильбер, сидевший рядом с Людкой, сказал с грустью, что в его же доме, в Париже, живет его дядя с семьей и он, Жильбер, не видел их уже год или больше. А Марсель возразил что-то научное, насчет того, что это все пережитки патриархальной семьи, которые и не могут сохраниться в цивилизованном, высокоразвитом обществе, потому что им на смену приходит производственная солидарность трудящихся…
Пока французы обсуждали все это, стараясь прикрыть свою неполноценность перед лицом столь явного преимущества социализма, Рустам сказал Людке, что он уже два раза говорил с братом и сегодня брат ждет их в гости, потому что сегодня воскресенье, все дома, а у Людки до отлета целых полдня и всегда дается свободное время. Людка не могла отказаться, потому что Рустамчик всегда ее выручал, да ей, правду сказать, и самой хотелось побывать разок в настоящем узбекском доме, так что они разгрузили французов у гостиницы и сразу поехали к Рустамову брату, который жил в одном из мазаных белых домиков на окраине Бухары. Снаружи эти домики выглядели очень небогато, но оказалось, что внутри там у всех уютные дворики, и виноград над головой, и фруктовые деревья, а также множество всяких комнат, сарайчиков, пристроек, в одной из которых оборудована специальная комната для гостей, с коврами, посудой, множеством подушек и с телевизором. Людка не захотела сидеть в комнате, и они уселись во дворе на квадратном топчане под виноградными лозами. Людка разулась, забралась в угол топчана, оперлась на подушки и глядела на хорошеньких (хотя и несколько сопливых) ребятишек, слушала рассказ Рустамова брата про то, какой он вполне современный человек и как он живет совершенно по-новому. Угощение было прекрасное — и урюк, в котором были спрятаны очищенные ядрышки, и персики, и виноград, и грецкие орехи, и самаркандские фисташки, каленные в золе, и салат, и плов; и горячая, только что из тандыра лепешка, и суп-шурпа. Хотя Рустамов брат был очень современный человек, жена его за столом так и не появилась, и Людка все время думала про то, как она там сидит, бедненькая, на кухне взаперти, как будто ее и нет, и только через детей и кушанья изредка подает о себе знать. Может быть, даже плачет, бедная, а Людка приготовила ей в подарок всякую дареную французскую дребедень (француженки надарили крошечных пробных флакончиков с духами, которые, по Людкиной догадке, где-то там во Франции раздают бесплатно, а то б они разве расщедрились). В конце концов Людка осмелилась и спросила брата, может ли она пойти осмотреть дом и заодно познакомиться с его женой. Брат сказал, что конечно же можно, и мальчик отвел Людку на женскую и детскую половину. Жена Рустамова брата, вопреки Людкиным ожиданиям, оказалась вовсе даже не изможденная и не грустная, а очень даже веселая и смешливая толстушка. Правда, она выглядела старше Людки, хотя была на год или два моложе, но у нее было уже пятеро детей: дети были теперь умытые и кукольно-прелестные, а главное, они были очень нежные дети, и они все время помогали матери, охотно нянчили малышей и, если даже не надо было их нянчить, все равно их без конца тискали и целовали. Молодую женщину звали Айшат. Она была рада Людкиным подаркам, хотя старалась не показать виду и вообще держалась с достоинством. Людке она подарила очень красивые штаны-шальвары, вышитый платочек и еще один платок, побольше. Она неплохо говорила по-русски, и Людка ее спросила, как она вышла замуж. Она рассказала, что мужа ей выбирали родители, но она уже видела его несколько раз в школе и он ей вполне нравился («А чем он плохой, скажи?» — спросила она игриво). Вообще-то, она даже могла бы отказаться, теперь не старое время, хотя ей, конечно, повезло, потому что у нее не было особых причин отказываться. Почти все время, до самого ухода, Людка провела на женской половине, но на обратном пути в машине ее ждало небольшое испытание: Рустам сделал ей предложение, так и предложил — выйти за него замуж, и сказал, что он на своем настоит, ни с чем не посчитается, потому что не старое время, вот и брат его тоже современный человек, так что вполне можно жениться на русской (ясно было, что он предвидел к этому браку препятствия только со своей, с жениховской стороны). Рустамчик был очень симпатичный, но Людка пока еще была замужем и не собиралась ни за кого выходить замуж, а в этом Рустамовом предприятии она и вовсе не видела смысла.
Сейчас, дремотно, лениво вспоминая все это в самолете, Людка подумала, что, конечно, это была очень симпатичная и очень счастливая семья у Рустамова брата, однако она ведь все видела со стороны да в праздники, а, наверно, ей нелегко приходится по будням с пятью детьми, молодой Айшат.
Со стороны-то оно все мило, в чужой руке хуй толще…
Впереди у Людки были еще трудные дни в Москве с группой, а потом Озерки, озеро, островки на озере — такими они вдруг сейчас ей показались островками спокойствия и уюта — взять Варьку и поплыть в лодке на островки, да, надо Варьку еще показать врачу насчет диатеза, и еще кое-что надо, много чего, покой нам только снится, как говорит Саша — его это, что ли, стихи? Она вдруг вспомнила, как Неваляшка читал стихи у них в институте и все девчонки млели…
В Москве ей и правда сразу пришлось тяжко. Во-первых, ее встретил в отеле дядя с красным от пива лицом и сказал, что она должна срочно зайти к нему. Она сразу поняла, что он из тех, которые звонили ей в номер, но этот не просил никуда выйти, а сразу повел к себе в кабинет, дал ей лист бумаги и сказал, что она должна написать подробный отчет, кто как вел себя в группе, кто отлучался, какие вел разговоры и какие имел антисоветские настроения. При этом он дал ей понять, что ему все известно и ничего от него не укроется. Людка сказала, что сейчас ей никак нельзя писать, потому что вся группа ждет внизу и что она придет потом, после обеда. Людка вышла, и ее так стало тошнить в вестибюле, что она еле-еле успела добежать до уборной, потом она выпила в баре лимонаду и при этом все время думала — где тут у них арык, из которого черпают лимонад, может, даже из уборной. Она не знала, что ей теперь делать, и сидела без движения в вестибюле в кресле. Потом вспомнила Сашин совет, но не могла точно припомнить, куда она должна их была послать — то ли на хер, то ли к ебене матери, — все вспоминала куда, будто это имело такое большое значение, куща именно.
Тут она увидела в вестибюле немецкую переводчицу, ту самую, которая была у нее в номере в первую ночь — что-то вдруг забрезжило, — про что это она говорила тогда? Людка бросилась ей навстречу, даже обняла ее с разбега. Переводчица была очень веселая, вся накрашенная, и она сказала, деловито взглянув на часики:
— Ну что у тебя там, малышка? Чего ты сегодня такая встрепанная? Как тебе французишки?
Людка, сбиваясь, рассказала ей про краснолицего — что она не знает, что ей теперь делать, что писать и зачем, или, может, сбежать совсем, а может, обойдется.
— Это все разные проблемы, мой цветик, — сказала переводчица. — Ну, во-первых, для чего писать — это не наше дело, наше дело телячье. Я думаю, им тоже это для отчета нужно. Зачем, вообще, людям работа нужна? Для отчета. А вот как отчет писать, это я тебя научу, пожалуй. Как все пишем. Откуда что берем? С потолка, из пальчика, посиди полчаса придумай: месье, мол, Трике не ночевал две ночи и высказывался, что у него, мол, из сортира натекло в комнату, да, было, натекло, но он, мол, выражал в связи с этим недовольство советской властью. Пиши, не стесняйся, ему насрать, этому месье Трике, чего ты там пишешь, да его, может, и вообще не существует — откуда он, кстати, взялся, месье Трике, француз убогий… Стихи какие-то.
— Не знаю, — сказала Людка. — Мой муж должен знать.
— Вот так, это уже третий вопрос, — сказала переводчица, — куда бежать. Будь у меня муж, я бы уже давно сбежала, моя радость, — к мужу, к любовнику, к Евгенье Марковне, а то они все только восхищаются, немчура, — аусцецайхнит! — а как до штанов добрался — ауф видерзейн! Вот вам, майн зюс, маленькая, но очень дорогая коробочка спичек на память обо мне… Ну а насчет обойдется — попробуй, ничего не пиши, сдай группу кое-как и смывайся, а краснорожий подождет, подождет и пойдет пиво пить, он страсть как пиво любит. На первые раз-два-три может обойтись. Потом за жопу…
Был еще жуткий прощальный ужин, когда вылезла эта гадина-старуха Видаль, та самая, что отнесла в больницу своей родственнице одно большое яичко, — Людка уже и раньше заметила, что она переписывает себе список туристов, а потом что-то отмечает в этом списке, ей только в последний день Жильбер рассказал всю историю, что у старухи было какое-то там затрапезное платье, каких уже нигде на свете не носят, специально из дому привезла, и она заявила в группе, что такой прекрасной переводчице, как Людка, надо подарить очень хороший подарок, и вот она привезла прекрасное платье, только она должна собрать с каждого по десять франков — совсем немного, — а тогда она от лица всей группы подарит это замечательное платье, так и сделала, гадина, прямо в ресторане, на ужине, когда полно посторонних, и краснорожий этот тоже сидел, и его мальчики — все только и ждали, как Людка себя поведет в последний вечер, а тут она встала, старая гнида, и — вот вам, возьмите, примите, от всего широкого французского сердца, примерьте прямо здесь, да на черта оно, это затрапезное твое платье, лучше бы уж пару джинсов втихаря ей вмазали, так нет, а нет, так и вовсе не надо, что, нищие, что ли, советские все-таки люди, ну, правда, кто поумнее, уже Людке втихаря и книжки сунули, и духи, и колготки, даром она, что ли, с ними пласталась…