Свет в конце аллеи
Шрифт:
Хусейн кивнул Железняку, сказал:
— В лесу двоих нашли. Какие-то люди их раздели. Джинсы сняли. Одного мы уже в больницу отправили, а этот…
У парня была пробита голова. Что-то противно хлюпало у его носа. Может, мозги. Железняк отвернулся, почувствовал приступ тошноты и вышел на улицу. Темная фигура маячила у каменных ступеней. Увидев Железняка, человек двинулся к нему. Железняк отступил, поежился. Потом независимо отвернулся, взглянул на Гору, холодно мерцавшую в ночи. Будь что будет.
— Слушай… — сказал человек.
Железняк вгляделся и узнал Сайфудина.
— Слушай… — сказал Сайфудин хрипло. — Ты сын мой не видел? Омарчик, мой сын.
—
Железняк повернулся и побежал к лифту. Юрка мирно спал. Железняк долго смотрел на него, думая, что главные страхи еще впереди. Уснуть он так и не смог и около полуночи вышел в коридор.
Здесь было пусто и совсем тихо. Высокая красивая шатенка все еще курила у телевизора.
— Голова трещит, — сказала она. — Приняла пенталгин. И еще приняли элениум. Три таблетки. А спать не могу.
У нее был грубый ростовский выговор, который не шел к ее нежно очерченным губам. Железняк был так парализован этим хамским, приблатненным говором, что не нашелся даже сперва, что ей сказать…
…Железняк улизнул под утро. Он принял душ и прилег на свою кровать, виновато глядя на мирно сопящего Юрку. Не спалось. Он встал, подошел к окну. Темная фигура маячила возле станции парнокресельного подъемника. Железняк узнал Сайфудина, и неожиданная боль пронзила его сердце. Железняк насыпал в горсть маленькие таблеточки экстракта валерианы, приткнулся у теплого Юркиного бока и уснул…
После обеда у Юрки поднялась температура. Может быть, он промочил ноги, играя в снежки. Может, выбегал раздетый на балкон (но день-то был теплый!). А может (да нет, не может этого быть!), он раскрылся тогда, ночью, когда Железняк пропадал черт-те где и Бог знает с кем. От страха у Железняка пересохло во рту. Он дважды приводил к Юрке доктора. Он поил Юрку лекарствами. Он добыл мед и малиновое варенье. Температура не спадала до позднего вечера, и Железняк чувствовал, что ему не перенести медленности Юркиного выздоровления, что ему в десять раз легче заболеть самому и даже умереть. Температура спала только к середине ночи. Юрка встал пописать, и Железняк, сидевший у его изголовья, уговорил его поставить термометр. Температура была нормальная. Юрка уснул, а Железняк сидел неподвижно и смотрел на ребенка. Хороший мальчик… Господи, ну чего от него требовать — растет в таком зверинце, и все равно хороший мальчик. Очень хороший. Такой родной… А что он там увлекается всякой белибердой, так полезно было бы вспомнить, чем он сам, Железняк, увлекался в свои тринадцать. Мечтал стать дипломатом (слава Богу, не брали тогда черненьких в МГИМО!), писал стихи о Вожде (слава Богу, нигде не печатали). А уж то, что он был в десять раз необразованней своего Юрки, об этом и говорить нечего…
А то, что он, Юрка, говорит их словами, их голосами, так ведь это ты, взрослый мужик, выбрал их для него, положил им стать его близкими, его семейством — разве он, маленький, виноват, что ты, взрослый, был так слеп и легкомыслен?..
Железняк смотрел на Юрку и думал, что вот это она и есть — любовь. Любоф. Л-л-л-юбовь. Очень реальная мука, реальная радость и такое вот беспокойство. Боже, как еще сердце выдержало… Может, они и правы, всяческие индусы, — без нее свободнее, без привязанности, но испытаешь ли радость без нее?
Два дня Железняк трепетал над Юркиной постелью — кормил и поил его с ложечки, читал ему, рассказывал всякие байки. Иногда он мотался по отелю, добывал для Юрки игры, книжки и лакомства. И сломя голову несся к себе на шестой.
Однажды в холле издалека увидел Наташу и долго вглядывался, будто не узнавая, — все не мог вспомнить, что он там напридумывал на ее счет: то ли саму девушку придумал, то ли свои переживания по ее поводу. «Как мы иногда придумываем что-то о произведении искусства, накручиваем вокруг имени — ах, Тернер, что я испытал, увидев Тернера, увидев Ива Танги, ах… Что-то и правда там было, кажется, а что-то я накрутил. Впрочем, бедняга Тернер тут ни при чем, просто с годами впечатления слабее. Вот, помнится, лет в пятнадцать услышал впервые дворовую песню про таверну, про то, как «в нашу гавань заходили корабли…». Пел ее дома весь вечер, и все внутри плакало, и добрая, милая мама, единственный человек, который все видит, что там у тебя внутри, что с тобой, погладила по головке, приложила губы ко лбу и сказала: «Ложись в постель, почитай… Завтра не пущу в школу». А Гарри был угрюм и молчалив, он думал (и правильно думал), ему Мери изменила (Боже, сколько еще должно пройти лет, пока твоя первая Мери подставит свою розовую попу встречному-поперечному, но мама, хвала Господу, об этом уже не узнает…)».
…На третий день они вышли с Юркой гулять — вниз по шоссе, в сторону Иткола. Солнце припекало, ручьи журчали вдоль шоссе, и не верилось, что где-то ниже, за Тырны-аузом, — хмурое небо и холода. На автобусной остановке им встретился Сайфудин. Он доверительно склонился к Железняку, сказал:
— Слышал, Омарчик мой в милиции сидит… По этому делу. Дурак-мальчишка, штаны бы ему не купил, да? Поеду Нальчик, троюродный брат там прокурор, другой есть — санаторий работает, свой брат не оставит, верно?
— Нет, не оставит, не должен оставить, — сказал Железняк.
Сайфудин с надеждой посмотрел на белую Гору, и Железняк подумал, что не должен Сайфудинов клан выдать его сына врагам-законникам, как не выдал и когда-то самого Магомета, хотя ой как недовольны были в Мекке новоявленным пророком. Сайфудин вскинул на плечо мешок, поспешил к автобусу. Железняк и Юрка, взявшись за руки, шли по шоссе, день был блистательный, и Железняк думал о том, что не принимать этого знака благоволения, скорбеть и жаловаться в такой день было бы грешно.
«Поистине, в творении небес и земли, смене ночи и дня… В воде, что Аллах низвел с неба, и оживил ею землю после ее смерти, и рассеял на ней всяких животных, и в смене ветров, и в облаке подчиненном, между небом и землей, — знамения людям разумным!»
Пора, пора было принять знамение, пока так кроток и милосерд Аллах, пока он велик и прощающ — который создал семь небес рядами… Он ведь не всегда так прощающ. Это он сказал, что соблазн иноверцев хуже, чем убиение, это он воззвал: «Убивайте их, где встретите».
Но был ведь кроткий Иса, который впервые открылся Железняку в нежную пору юности (вспомнились Пятницкое кладбище у старого дробильного заводика за Крестовским мостом и неожиданный шок отпевания — «Прими, Господи, душу усопшего раба Твоего…», и сладкая тревога весны). Господь был милосерд семижды семь и так дальше, до бесконечности, несравненный Творец этого непревзойденного мира — и небесной тверди, и дерев, и ледяной речки, и белой Горы. Это он даровал Железняку прекрасную, кроткую, как мадонна, матушку (дал и взял, где ты, родная?). И вот теперь — это нежное, лепечущее, лопочущее, издерганное существо. Ниспослал, чтобы ты задохнулся от любви и благодарности на крутом подъеме дороги («Не спеши, Юрчик!»)…