Свет в конце аллеи
Шрифт:
Гена предложил Железняку вместе подняться на Гору Семен, который накануне подвернул ногу в сиднем сивел в номере, изъявил согласие поиграть с Юркой в карты, так что Юрка был пристроен и можно было покататься.
— Можете не беспокоиться, — сказал Семен Железняку. — Мне с вашим пацаном интересно. Он мне сообщает много информации. Я сам очень много имею информации, но у пацанов феноменальная память… И вы можете мне довериться, я сам тоже сумасшедший отец.
Гена и Железняк пошли на канатку. Излишне говорить, что они не платили за подъем и не стояли в очереди. Они здесь были свои люди: друзья канатчиков, друзья их друзей. Гена к тому же еще был инструктор. Конечно, инструкторам тоже приходилось время от времени поить канатчиков.
В
Генино присутствие мешало, конечно, Железняку в полной мере насладиться подъемом. Гена хотел поговорить о любви. Жена ответработника любила его беззаветно, и похоже, что не совсем безответно, потому что Гена чувствовал волнение ответственности. Ему даже страшно становилось по временам, что это он сумел внушить взрослой женщине, бывавшей за границей, такую любовь. Правда, она рассказывала довольно странные истории про эту заграницу вожделенную: там, за границей, она сидела взаперти, копила деньги и мечтала вернуться на родину. Но Гена, конечно, не очень верил: все они рассказывают такие истории. А все же они туда стремятся. Гена считал, что любовь эта накладывает на него обязательства. Он не знал толком, в чем они заключаются. Что еще он должен предпринять, кроме ежедневной эксплуатации своей мужской силы. Может, он должен на ней жениться…
Выслушав рассказ Гены, Железняк пришел к выводу, что это настоящая любовь, ибо в рассказе Гены часто упоминалась непохожесть его подруги на нас всех. Она была не такая, как мы, не из наших, из другого круга, иного происхождения. Она привыкла к другой жизни, она ездила за границу, она чем-то душилась и брызгалась, не тем, чем мы, она чем-то там брезговала, в общем, она была птица другой породы. Этот вот пиетет перед другой породой и показался Железняку признаком влюбленности. Насколько Железняк понял, это и был тот пиетет, который так часто приводил к браку. Конечно, потом, в браке, все эти признаки другой породы становятся отвратительны, непереносимы, служат предметом ссоры или поводом для развода, однако сейчас, в пору знакомства, они еще помогают отдать предпочтение данному сексуальному объекту, выделить его из череды прочих: они еще способны развить в одном из партнеров комплекс неполноценности, столь существенный для любви и брака…
Итак, Гена заколебался, пошатнулся, и Железняку, возносившемуся на Гору в одном кресле с Геной, предстояло укрепить его на ногах или, напротив, сбить с ног.
— Каковы твои взгляды на воспитание ребенка? — спросил Железняк с серьезностью…
— Но у нас, может быть, не будет детей, — сказал Гена с надеждой.
— Да, но у нее уже есть ребенок.
Нет, этой мороки Гена не хотел вовсе. Не так уж он сильно был влюблен, чтобы…
— «Попенок зовет его тятей», — напомнил Железняк.
— Знакомые стихи, — задумчиво проговорил Гена. — Кажется, Евтушенко.
Кресло со щелчком миновало опору и вышло из-за перевала. Горы были теперь распахнуты по обеим сторонам в сверкании снегов, исчерченных лыжней. Горы были огромны. Они не были равнодушны к проблемам, перед маленькими людьми. Просто они перерастали эти проблемы.
Они были так огромны, что проблемы казались ничтожными. Может, в этом и заключалось их анестезирующее воздействие.
Гене смотрел на Железняка с ожиданием Не дождавшись ответа, ом стал рассказывать про ошалелую замужнюю туристку, которую ом намедни потаи раком Томнее, Гена сказал «рачком-с». Вспомнив, что ом уже маком с предметом, Железняк вернулся к Горе. Пожалуй, воздействие Горы объяснялось не только и не столько ее размерами, сколько ее безмолвием, размахом тишины Были еще слепящее сверкание снегов, неисчерпаемость красоты была загадочность Горы. И усилия людей на ее склонах. И жертвоприношения — на каждый день приходилось, кажется, полторы поломанных ноги…
— Выходит, что вы не можете мне дать совета, — сказал Гена, и Железняк увидел, что им пора приземляться.
— Выходит, что нет, — согласился Железняк, уже грохоча ботинками по деревянному настилу верхней станции.
Гена защелкнул крепление, махнул палкой и первый пошел вниз по склону. Железняк не спешил. Он спускался медленно и неуклюже, поворачивая слишком круто, кантуясь слишком сильно. Боясь повернуться лицом в долину, развить настоящую скорость. В своем воображении он спускался куда стремительней, чем это происходило на самом деле. Тем не менее он все-таки спускался мало-помалу — он поворачивал, тормозил, соскальзывал, останавливался, утомленный. Он охватывал взглядом панораму гор, отыскивая то любимую сосну у южного склона, то синюю тенистую лощину, то ниточку дороги внизу у реки…
Кто-то догнал его, резко затормозил, остановился, перевел дух.
Это был Коля. Румяный, лихой, элегантный.
— Я вот что подумал, — сказал он. — Если я в этом году защищусь, то на будущий год целый месяц возьму зимой. Мне положено будет. Здорово, да?
— Здорово.
— У нас сегодня сабантуй. Такие чудачки попались! Со знанием языка, обалдеть…
Коля стремительно понесся вниз, поворачивая едва заметным переносом тяжести, взметая струйки снега.
Железняк стоял, думая о том, что если не забывать о благодарности, то жить станет легче. Люди, познав Бога, не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось неосмысленное их сердце. Неосмысленное сердце? Да. Сколько оно накопило боли. Сколько нервов было истрепано зря… Называя себя мудрыми, обезумели…
Он задержался еще у хижины, близ пятого опорного столба канатки, перед выходом на косой спуск к южному склону. Опора была обмотана матрасами. Для смягчения удара. Группа лыжников обогнала его. Прошумела. Ушла вниз. Железняк представил себе весь путь до нижнего выката. Южный склон. Потом «труба» в тенистом лесу. Потом снова косой спуск и бугры, до самой последней «трубы», перед выходом к отелю. Но можно пойти еще дальше к югу и спуститься в долину реки. Дорога до подножия казалась длинной. Такой же длинной казалась когда-то предстоящая юность. Потом зрелость. И вот уже все на исходе. Он на пороге старости. На выкате из последней «трубы». Гора была как целая жизнь. Она никогда не давала забыть, что это спуск. Что сколько ни стой, ни тяни, ни осмысливай каждый поворот — будет конец пути, и спуск снова покажется тебе слишком кратким…
После слепящего, жаркого южного склона Железняк спустился в «трубу» и встал в прохладной тени сосен. Каждый глоток воздуха был здесь точно глоток студеной воды. Глаза отдыхали от слепящего солнца. Синие тени на снегу, и сосны, и сверкающий дальний склон были так пронзительно хороши, так рельефны, что больно было смотреть. Боже, неужто уйдет все это, неужто уйдет? И все же, сколько выпало уже такого на мою долю, за что мне, Господи?
Железняк раскантовал лыжи и пошел вниз, осторожно, но легко поворачивая на буграх, приседая, распрямляясь, — годы спадали с плеч, сколько мне, Господи Боже, — сорок семь, двадцать семь? Может, ей все равно, Горе? Или она только делает вид, что возраст для нее не существует? Да и что мои полсотни перед ее тыщами?
Он стал внимательней на последней «трубе», на ее обкатанных, обледенелых буграх — съехал благополучно, круто притормозил на площади перед отелем. Потом стал добираться к ступеням входа.
На нижней ступеньке маячил Сайфудин. Он был не похож сегодня на того сильного, уверенного в себе человека, который мыл блистающую «Волгу» в тот первый день возле кафе. Он то поднимался вверх по ступеням, то спускался вниз, точно не решаясь войти.
— Салам-алейкум! — сказал Железняк. — Что-нибудь случилось?