Свет в окне
Шрифт:
Никогда Присуха не мог решить задачу про козу, волка и капусту, однако сегодня его внезапно осенило. Сунул шоферу трешку – пускай тащит сам.
Разговор, который представлялся Дмитрию Ивановичу таким же холостым, как чай с прошлой женой, имел неожиданное продолжение. Позвонила Инга. На Присуху обрушился сумбурный пересказ сложной цепочки перипетий, напоминающий эпопею с пальто, хотя речь шла о машинистке. Ты спрашивал, помнишь?
– Помню, разумеется. Где твоя машинистка?
– Ой, ну почему моя, я вообще ее не знаю, – и пустилась в пространное объяснение, кто и через
– Знаю, знаю, шестьдесят километров в час, – перебил Дмитрий Иванович. – Диктуй телефон.
Обидевшись, жена сухо назвала пять цифр. Потом добавила:
– Если ты не бросишь трубку, то мне дали адрес тоже. Она всю левую работу печатает дома, можешь в министерство не ходить.
– В какое министерство? – опешил Присуха.
– Н-не помню, Митя. Что-то с машинами. Строительное, кажется. Или машиностроения? Ну, не суть важно. Да, чуть не забыла. Будешь звонить, скажи, что ты от Любы.
– …от Любы, – записал Присуха. – От какой Любы?
– Понятия не имею. Она знает, наверное. Все, Митя, я бегу. Пока!
Опытная, значит. Он представил себе строгое лицо учительницы, седоватый рыхлый узел волос, оплывшую восьмерку фигуры в какой-нибудь бесформенной кофте с растянутыми карманами.
Боясь передумать, набрал машинисткин номер прямо на следующий день. Таисия Николаевна благосклонно отозвалась на пароль «от Любы», и Присуха отправился с факультета домой за папками, а потом-таки в министерство (как выяснилось, тяжелого машиностроения). Приехал к шести часам – из массивных дверей выходили сотрудники.
В машинописное бюро, как и ко всем остальным отделам, вела малиновая ковровая дорожка. На стук ответил мелодичный женский голос, предложивший войти, что Присуха и сделал.
«Опытная и грамотная» оказалась хрупкой брюнеткой лет тридцати, которая сидела у самого окна и курила. Облик машинистки настолько не соответствовал уже сложившемуся представлению, что доцент чуть не забыл представиться. Чтобы скрыть растерянность, нырнул в портфель за папками.
– Почерк у вас хороший, разборчивый, – похвалила Таисия Николаевна. – А что делать с иностранными вставками?
– Понятия не имею, – сознался Присуха. – Может, у вас есть какие-то соображения?
У красавицы никаких соображений не было, равно как не было и машинки с английским шрифтом. Она задумчиво курила, выдувая струйку дыма вверх и в сторону, к окну.
– Хотите, я оставлю пустые строчки, а вы потом впишете?
На том и сговорились.
С этого могла бы начать, размышлял Присуха на обратном пути, хотя сознавал отчетливо свою неправоту.
Через полтора месяца на письменном столе доцента белели одинаковые белые стопки. Таисия Николаевна превосходно знала свое дело: исправлений почти не было, а те единичные, которые встречались, были выполнены настолько искусно, что следы резинки или бритвы заметить было очень трудно.
Дмитрий Иванович бережно листал, стараясь не помять и любуясь ровными строчками машинописи. Слова и фразы, знакомые и вместе с тем сделавшиеся немножко чужими, будучи напечатаны, не сразу проникали в сознание. Глаза выхватывали куски предложений, иногда задерживались на абзаце. Не раз и не два хмурился, встретив корявую, а то и совсем ублюдочную фразу.
Закуривая, отводил далеко
Главу о собственности пролистал особенно внимательно. Вот старый Джолион сокрушается об Ирэн: «…никакого чувства собственности у бедняжки». Странное высказывание для любящего деда Джун, жених которой стал любовником Ирэн. Да и рассуждает об этом старик, сидя в Робин Хилле – доме, который был построен для Ирэн. Сомс, хозяин этого дома, так и не становится его обитателем – Робин Хилл приобретает старый Джолион по просьбе внучки. Хоть он ворчливо называет это желание капризом, им самим движет каприз другого свойства: азарт приобретателя и желание утереть нос этому «собственнику», как он называет Сомса. Между тем хозяйкой Робин Хилла в конечном итоге делается… Ирэн, став женой молодого Джолиона.
Интересно, что теперь сказал бы старый Джолион, будь он жив, о чувстве собственности у бедняжки?
Присуха отогнул стопочку листов. Не много ли о доме? С другой стороны, если речь идет о недвижимости – где, как не в этих обстоятельствах, человек проверяется на чувство собственности, идет ли речь о поместье неподалеку от Лондона или ветхой халупке здесь, на взморье, которую владелец гордо называет дачей?
Перед глазами встал старенький флигель, который в студенческие времена они снимали в складчину с другом. Друг юности давно превратился в редко звучащий голос и в собственную фотографию – даже улыбка помнилась не живая, а застывшая, пойманная чьим-то объективом. Флигель же напоминал сколоченный на скорую руку скворечник, однако хозяева гордо называли его «домом» на том основании, что к нему имелся отдельный вход. Да, это достоинство оба приятеля оценили: можно было вернуться сколь угодно поздно и в любом составе – по взаимному, разумеется, соглашению.
Однако сейчас флигелек вспомнился не из-за его несомненных достоинств, а от того, с какой горделивостью хозяин с женой показывали им свой дом, вместе со «скворечником»; как величественно старик обвел рукой небольшое огороженное пространство: «сад». Деревянная лестница тянулась по стенке флигеля на крышу, как друзья вначале подумали, но выяснилось – нет, на второй этаж, в крохотную мансарду. Там обитала надменная неулыбчивая барышня лет восемнадцати, всегда державшаяся по-балетному прямо; по лестнице она не поднималась – взлетала, едва касаясь перил. Думали: жиличка, из студенток; оказалось – дочка хозяев, Улле.
Пока раскладывали вещи, передвигали незамысловатую мебель (а другой студенту и не надобно), о барышне забыли. Деликатный стук в дверь отвлек от полезного дела, и Присуха распахнул дверь, чудом не сбив девушку с ног.
На пороге статуэткой застыла изящная фигурка. В руках Улле держала поднос, уставленный бокалами, а между бокалов красовался пузатый фаянсовый кувшин, от которого шел пар и восхитительный аромат.
– Глинтвейн, – пояснила барышня и сделала реверанс. – Добро пожаалуста!