Светлое время ночи
Шрифт:
Тем более что в начале его эрхагноррата Овель вроде бы в отношении к нему балансировала между равнодушием и неприязнью. «Значит, ошибался», – с легкостью заключил Лараф.
Овель плакала у него на груди слезами счастливой супруги. Звеня цепью Властелина Морей, Овель осыпала его поцелуями; по страстности они, правда, напоминали те редкие чмоки, которые дарила Ларафу покойная мать во времена его золотушного детства. И все-таки – поцелуи!
Но больше всего его удивило княжение Овель. Все опасения Йора – да будет его посмертие легким! – оказались напрасными. Овель княжила
Народ бесновался от счастья, стоя, словно наводнение, под балконом Совета Шестидесяти, на котором регулярно появлялась Овель – в платье, смело подчеркивающем грудь, в сапфировой диадеме, с высоким стоячим воротником, обсыпанным розовым жемчугом, и с раскрасневшимися щеками.
Смотреть на это Ларафу было немного неловко – как некогда, еще в Казенном Посаде, на альковные забавы Анагелы с Егуром, ее любовником из Опоры Безгласых Тварей. Что-то в этом единении народа и княгини было животное, половое, словом – неприличное.
Он видел оргиастическую дрожь на губах Овель, когда она кричала замершей от вожделения толпе самцов всякую державную чушь. Он слышал как Овель ругается с портным, очередное изделие которого обнажает не то, что нужно, или не обнажает то, что нужно. Он видел: Овель читает оринские трактаты о дипломатии и государственной деятельности в таком захвате, в каком иные кокетки не читают любовных записок.
Все это заставляло его гадливо морщиться. Но прагматик внутри Ларафа подсказывал ему, что с точки зрения упрочения его и Овель власти – это именно то, что нужно. Так, наверное, муж-карьерист из Дома Народного Просвещения сквозь пальцы смотрит на забавы молодой жены со своим начальником.
Овель исс Тамай добилась того, чего не смогла добиться Сайла исс Тамай. Чего не смогла добиться ни одна Сиятельная со времен легендарной жены Инна окс Лагина, великолепной Теммы – ее обожал народ.
«Наверное, все, что нужно – это иметь хорошую фигуру и смазливую мордашку», – догадывался Лараф, хоть и понимал, что это только часть правды. Впрочем, Овель на его вкус и впрямь похорошела. Девического в ней становилось все меньше, женственного, аристократического, выверенного – все больше.
Народ был готов стоять под балконом по полдня, дожидаясь возможного появления княгини. Естественно, когда она наконец выходила, ликованию публики не было края. Мужчины – а это были в основном мужчины последнего разбора – свистели, тарахтели трещотками, вопили от обожания и махали руками. Но стоило княгине Овель откашляться, как площадь замолкала. И горе тому, кто отважится кашлянуть – быстрый нож ближайшего обожателя княгини был в ту весну весьма популярным лекарством от простуды.
Когда в полях пошли красоваться первоцветы, в здание Совета Шестидесяти буквально не было прохода из-за громадной свалки непритязательных букетов. Убирать их, впрочем, не решались, чтобы не обидеть чернь – память об Урталаргисском мятеже была ой свежа! Парадный вход пришлось временно закрыть и прорубить другой – с той стороны, где не было балконов.
– Не могу взять в толк, как вы этого добились, моя госпожа? – спрашивал Лараф.
– Во-первых, я отменила государственную монополию на хмельные напитки. Я, конечно, понимала, что это сильно уменьшит поступления в казну. Но была нужна какая-то популярная мера. Вместо этого я ввела налог на роскошь. Это тоже всем понравилось, кроме Совета Шестидесяти. Потом…
Лараф слушал перечисление действительно мудрых, действительно своевременных мер, предпринятых Овель не без помощи со стороны ее кузена Анна окс Лассы, присутствие которого все больше его раздражало – ишь, какой шустрый! – и думал о том, что по большому счету ему чудовищно повезло.
А шкура оборотня-сергамены произвела настоящий фурор в Совете Шестидесяти. Говорили, что градоправитель Нового Ордоса даже лишился чувств от избытка впечатлений.
И все-таки Лараф чувствовал, что из столицы нужно убираться. В нем было достаточно трезвости, чтобы понять: с изменой подруги его эрхагноррат подошел к концу. В первый же день он начал приготовления к бегству.
– Привет тебе, мой доверчивый народ, народ-воитель, народ-гэвенгоборец, стонущий под пятой самозванца! – с издевательской патетичностью провозгласил Лагха.
Они только что сошли на берег с борта «Бравого Моржа», небольшого каботажного парусника, совершающего рейсы между Нелеотом и Пиннарином. Обоих слегка качало. Грязный перст Лагхи вознесся к небесам:
– И ни один из тех, кто еще недавно лобызал следы от подошв моих сандалий, ныне не обернется в мою сторону! Не поприветствует меня по обычаю предков!
Действительно, никто не обернулся, хотя и говорил Лагха довольно громко. Эка невидаль – мало ли чудных в порту!
Эгин улыбнулся. Магических способностей Лагха, очутившись в глиняном теле, конечно, лишился, а вот небожительская ирония уцелела и даже приумножилась.
– Справедливости ради, гиазир гнорр, вас тяжело узнать. Поэтому смилостивьтесь и великодушно простите всех тех, кто сейчас в вашу сторону не оборачивается, – умоляющей скороговоркой царедворца залопотал Эгин, обводя взглядом скопления портового люда. Подыгрывать гнорру было приятно.
– Так и быть, Эгин… Я внял вашим мольбам. Я их… кхе-кхе… прощаю, – хохот гнорра плавно перетек в приступ кашля и снова в хохот.
На борт «Бравого Моржа» они поднялись только в Нелеоте. А до Нелеота из Яга они дошли на борту «Дыхания Запада» в компании неизбывного Цервеля, причем большую половину времени провели на палубе: муравьи, расплодившиеся в грузовом трюме, делали пребывание в каюте почти невыносимым.
Да-да, муравьи! Мелкие белотелые бестии подлой породы и басенной кусачести были бесплатным приложением к грузу сладкой патоки, с которым Цервель притащился в Яг из Глиннарда. Патока досталась исключительно баронам Фальмским, а муравьи – всем поровну, в очередной раз подтвердив старинную детскую мудрость относительно неравномерного распределения дерьма и повидла.
Там-то – на палубе «Дыхания Запада» – Лагха и простудился. Эгин, успевший переболеть еще на Фальме, ему на словах сочувствовал, но в глубине души полагал, что тот еще легко отделался: «Вас, мой гнорр, хоть живьем не закапывали!»